Хуже всего было изнасилование. Оно лишало нас человеческого достоинства и закрывало дорогу к нормальной жизни – к тому, чтобы вернуться в общество езидов, выйти замуж, родить детей и быть счастливой. Мы скорее бы согласились, чтобы нас убили, чем изнасиловали.
В ИГИЛ прекрасно понимали, что значит для езидской девушки перейти в ислам и потерять девственность. Они играли на наших страхах – на том, что наше общество и религиозные лидеры отвергнут нас, если мы попробуем вернуться. «Ладно, попробуй убежать, все равно это не важно, – говорил Хаджи Салман. – Даже если ты вернешься домой, тебя убьет твой отец или дядя. Ты же больше не девственница, и ты мусульманка!»
Женщины рассказывают, как они сопротивлялись насильникам и как пытались драться с мужчинами, которые были гораздо сильнее их. И хотя они все равно не дали бы отпор насилующим их боевикам, в результате такого сопротивления им становилось немного лучше. «Нет, я не хотела так просто сдаваться, – говорили они. – Я пыталась сопротивляться, била его, плевала в лицо, делала все, что было в моих силах».
Я слышала, что одна девушка проткнула себя бутылкой, чтобы не оставаться девственницей, когда к ней придет боевик; другие пытались поджечь себя. После освобождения они с гордостью вспоминали, как расцарапали руку насильника до крови или поставили ему синяк на щеке. «По крайней мере я не давала ему сделать то, что он хотел», – говорили они. Каждый такой поступок, пусть даже самый незначительный, служил «Исламскому государству» своеобразным посланием о том, что оно на самом деле не владеет этими женщинами. Конечно, многие истории так и остались нерассказанными, потому что некоторые женщины предпочли покончить с собой, чем быть изнасилованными, но такие поступки и говорят громче всего.
Я никому еще не признавалась в этом, но когда Хаджи Салман или кто-то еще насиловал меня, я не сопротивлялась. Я просто закрывала глаза и желала, чтобы это побыстрее закончилось. Мне твердят: «Ты такая храбрая и сильная», – а я молчу, но мне хочется поправить их и сказать, что если другие девушки сопротивлялись и били своих насильников, то я лишь плакала. «Я не такая храбрая, как они», – хочется сказать мне, но я боюсь, что обо мне подумают люди.
Конечно, многие истории так и остались нерассказанными, потому что некоторые женщины предпочли покончить с собой, чем быть изнасилованными.
Порой складывается впечатление, что когда речь заходит о геноциде, то всех интересует только то, как езидских девушек подвергали сексуальному насилию. Все хотят услышать какую-нибудь историю борьбы. Я же буду рассказывать обо всем – как убивали моих братьев, как исчезла моя мать, как промывали мозги мальчикам, – а не только об изнасиловании. Я до сих пор слишком беспокоюсь о том, что обо мне подумают люди. Я не сразу свыклась с тем, что если я не сопротивлялась так, как сопротивлялись другие девушки, то это не значит, что я соглашалась со всем, что со мной делали мужчины.
До прихода ИГИЛ я считала себя храброй и честной. С какой бы проблемой я ни столкнулась и какую бы ошибку ни сделала, я признавалась в этом своим родным. Я говорила им: «Такая уж я есть» – и была готова принять наказание или осуждение. Рядом с ними я была готова к любым испытаниям. Но в Мосуле, без семьи, мне было так одиноко, что я едва ощущала себя человеком. Что-то внутри меня умерло.
В доме Хаджи Салмана было полно охранников, и я сразу же поднялась наверх. Примерно через полчаса один из них, Хоссам, принес мне платье, косметику и крем для удаления волос.
– Салман сказал, чтобы ты приняла душ и подготовилась, прежде чем он придет, – сообщил охранник и пошел обратно вниз, оставив все это на кровати.
Я приняла душ и с помощью крема удалила волосы под мышками. Крем этой марки часто давала нам мама, и я всегда ненавидела его, предпочитая сахарную пасту, популярную на Ближнем Востоке. У крема был сильный химический запах, от которого у меня немного кружилась голова. В ванной я заметила, что мои месячные прекратились.
Потом я надела платье, которое мне принесли – черное с синим, с короткой юбкой чуть выше колен и с тонкими бретельками на плечах. Внутри его уже был бюстгальтер, так что мне не нужно было надевать свой. Это было платье для вечеринок вроде тех, что я видела по телевизору, недостаточно скромное для Кочо, не говоря уже о Мосуле. Такое платье женщина осмелилась бы надеть, чтобы показаться в нем только своему мужу.
В Мосуле, без семьи, мне было так одиноко, что я едва ощущала себя человеком. Что-то внутри меня умерло.
Одевшись, я встала перед зеркалом в ванной. Я понимала, что если не воспользуюсь косметикой, то меня накажут, поэтому я посмотрела, что лежит в пакете, который мне принесли. Я узнала марку, которую мы с Катрин редко могли себе позволить и уж точно обрадовались бы, подари ее кто-нибудь нам раньше. Мы бы стояли перед зеркалом в спальне, крася веки в разные цвета, обводя контуры глаз карандашом и маскируя веснушки пудрой. Но у Хаджи Салмана я едва взглянула на себя в зеркало. Я лишь нанесла немного розовой помады на губы и подкрасила глаза – ровно настолько, чтобы меня не наказали.
В зеркало я посмотрелась впервые с тех пор, как меня увезли из Кочо. Раньше, когда я заканчивала краситься, у меня создавалось впечатление, что я выгляжу иначе, и мне нравилась возможность превратиться в другого человека. Но в тот день, у Хаджи Салмана, я не чувствовала, что в чем-то изменилась. Какую бы помаду я ни наносила, все равно в зеркале отражалась одна и та же рабыня, награда для террориста. Я села на кровать и стала ждать, когда откроется дверь.
Сорок минут спустя я услышала, как охранники приветствуют моего хозяина, а потом в комнату вошел Хаджи Салман. Сопровождавшие его мужчины остались в коридоре. Увидев его, я сжалась, словно пытаясь свернуться в клубок, как это делают