Но сегодня-то Любовь Николаевна походила на ту, что готовила посинюшки, суп харчо, кабачки, фаршированные мясом, посылала Михаила Никифоровича на улицу Цандера за швейной машинкой и могла пуститься в загул. Да хоть бы и пустилась!.. Ту, летнюю и осеннюю, живую Любовь Николаевну почувствовал рядом с собой Михаил Никифорович, когда закрывал чемоданы. И запахи были — живой Любови Николаевны. Жаркая, в пушистом оранжевом свитере, в ношеных джинсах, высунув язык, помогала она ему затягивать кожаные ремни, плечом толкнула, и оно было живое, знакомое. Михаилу Никифоровичу захотелось отшвырнуть чемодан, обнять Любовь Николаевну. Не отшвырнул и не обнял…
— Как вы думаете, без паспорта можно поселиться в общежитии? — Любовь Николаевна стояла в коридоре.
— Вам — можно, — сказал Михаил Никифорович.
— Вот и нет. И мне нельзя. Я и не особенная. Я обычная и с малым сроком проживания в Москве. А в бумагах я осталась Стрельцовой. Неразведенной. И можете представить, как нелегко было поселиться неразведенной и имеющей площадь на Королева.
— Позвольте вам не поверить насчет нелегко, — сказал Михаил Никифорович. — При вашей-то… пронырливости… Или пробойности… Или… А не разведенная вы, видимо, со мной?
— С кем же еще?
— С одной дамой я хоть разведенный…
— Я ее хорошо знаю, — напомнила Любовь Николаевна.
— Но зачем вам теперь нужна моя фамилия?
— На время, на время! Девушки из общежития помнят, что вы мой муж. Но это пустяки. Они могут и запамятовать. А вот площадь ваша останется у меня в резерве. Мало ли что. И вы, как неразведенный, посидите для меня на скамье запасных.
— Не нарушаете ли вы условия договоренности с нами?
— А хоть бы и нарушаю! — рассмеялась Любовь Николаевна.
— К чему вы все это мне говорите?
— Хочу — и говорю! Дразню вас. Скандала хочу!
— А-а, — сказал Михаил Никифорович и развернул «Вечернюю Москву». Когда он прочитал (слова прыгали со строчки на строчку и не сразу собирались в предложения) заметку о вымогательнице из парикмахерской, заслужившей восемь лет и конфискацию имущества, из комнаты донеслось: «У кого же нет капусты, прошу к нам в огород, во девичий хоровод…» Давно не пела при нем Любовь Николаевна. И как пела теперь! Михаилу Никифоровичу бы слушать и слушать ласковое ее пение, но он встал, газету бросил и, грозный, отправился закрывать дверь в комнату, чтобы никакие издевательские звуки не мешали ему жить.
И тут же Любовь Николаевна встала в дверном проеме, бедром прислонилась к косяку.
— А вы нервничаете, — улыбнулась Любовь Николаевна. — Дверью хлопнуть решились. Это я дверью должна хлопнуть. Вы-то что нервничаете, Михаил Никифорович? Вам один вечер и осталось терпеть. Или вы недовольны тем, что я ухожу в общежитие? Может, вы обижены? Может, удержать меня собрались? Что вы молчите, Михаил Никифорович? А может, у вас любовь ко мне?
— Хорошо, считайте, что любовь, — каким-то дурным, сдавленным, чуть ли не хриплым голосом сказал Михаил Никифорович, повернулся и пошел на кухню.
— Вот тебе и любовь! — рассмеялась Любовь Николаевна. — А сами сбегаете!
«Издевается! Голову дурит! — старался уверить себя Михаил Никифорович. — Нет, надо продержаться, всего-то одна ночь, до петухов». И удивился себе: каких петухов, при чем тут петухи? Но не ущемляла ли в чем-то себя Любовь Николаевна ради его покоя, комфорта и свободы? Однако тут же он вспомнил Любовь Николаевну последних дней и за столом у дяди Вали. «Дурачит, дурачит! Или развлекается. И жить она может где хочет. Общежитие — ее блажь, блажью была и моя квартира», — говорил себе Михаил Никифорович. Но спокойствие к нему не приходило.
— Да! — Любовь Николаевна появилась на кухне. — Сбежали!
— Что вам нужно от меня? — спросил Михаил Никифорович.
— Теперь, пожалуй, и ничего не нужно, — сказала Любовь Николаевна серьезно. Печаль была в ее глазах.
Михаил Никифорович встал.
— Была надежда, — сказала Любовь Николаевна, — но, увы, то, что вы могли, вы не сделали.
— У женщины, со мной разведенной, — сказал Михаил Никифорович, — тоже была надежда, а я ее разочаровал. Вы знаете.
— Здесь иное, — сказала Любовь Николаевна. — Вы могли меня спасти, но не спасли.
И Любовь Николаевна ушла в комнату. Мрачный Михаил Никифорович ходил по кухне и ругал себя. Он был тугодум, мыслить о житейских обстоятельствах быстро не умел. Виноватым признать себя было легко, но сообразить, чтó именно он не сделал, чтобы спасти Любовь Николаевну (и от чего?), он не мог. «Скотина я! — твердил себе Михаил Никифорович. — Но что делать? Что?» Подсказала бы она, как ее спасти (от чего — уже не имело значения), он бы и жизнь отдал.
А потом Любовь Николаевна снова запела. Вспомнила вначале о том, как ночевала тучка золотая на груди утеса-великана… Не оказался Михаил Никифорович утесом-великаном, так, стало быть, следовало понимать? Но Любовь Николаевна, став Лелем из оперы тихвинского волшебника, отчитала глупых девок словами чужанина: «Что за радость вам аукаться…» Никакой печали не было теперь в голосе Любови Николаевны. Михаил Никифорович ходить перестал. Напоминание об утесе-великане вряд ли было намеренным. Да она как будто бы и танцует, показалось Михаилу Никифоровичу. Он закурил, стряхивал пепел в банку из-под майонеза. Майонез покупала Любовь Николаевна. Могла ли женщина, которую требовалось спасать, думать о майонезе? Сомнительно. А теперь она, судя по звукам, пританцовывала или водила сама с собой хоровод. Вовсе не грустным получался ее последний вечер в квартире Михаила Никифоровича,