— Нет. Я хотел спросить — не знает ли он случайно адрес моей матери. Мои родители пропали без вести.
— И все?
Гребер удивленно посмотрел на Элизабет.
— Для меня этого достаточно, — сказал он, помолчав.
Напряженное выражение на ее лице исчезло.
— Верно, — согласилась она устало. — Я думала, ты принес какую-то весть о нем.
— Но что же все-таки с ним случилось?
— Он в концлагере. Вот уже четыре месяца. На него донесли. Когда ты сказал, что пришел насчет каких-то сведений, я решила — тебе что-нибудь известно о моем отце.
— Я бы тебе тут же сказал.
Элизабет покачала головой. — Едва ли. Если бы ты получил эти сведения нелегально, тебе пришлось бы соблюдать чрезвычайную осторожность.
«Осторожность, — подумал Гребер. — Целый дань только и слышу это слово». Гогенфриденбергский марш продолжал назойливо греметь с жестяным дребезжанием.
— Теперь можно его остановить? — спросил он.
— Да. И тебе лучше уйти. Ты ведь уже в курсе того, что здесь произошло.
— Я не доносчик, — с досадой отозвался Гребер. — Что это за женщина в квартире? Это она донесла на твоего отца?
Элизабет приподняла мембрану, но пластинка продолжала беззвучно вертеться. В тишину ворвался жалобный вой сирены.
— Воздушная тревога! — прошептала она. — Опять.
В дверь постучали: — Гасите свет! Вся беда от этого! Нельзя жечь такой яркий свет!
Гребер открыл дверь. — От чего от этого? — Но женщина была уже в другом конце прихожей. Она крикнула что-то еще и исчезла.
Элизабет сняла руку Гребера с дверной ручки и опять закрыла ее.
— Вот привязалась! Экая сатана в юбке… Как эта баба очутилась здесь? — спросил он.
— Принудительное вселение. Нам навязали ее. Еще спасибо, что одну комнату мне оставили.
С улицы опять донесся шум, женский голос звал кого-то, плакал ребенок. Вой первого сигнала усилился. Элизабет сняла с вешалки плащ и надела его.
— Надо идти в бомбоубежище.
— Еще успеем. Почему ты не переедешь отсюда? Ведь это же прямо ад — жить с такой шпионкой!
— Гасите свет! — снова крякнула женщина уже с улицы.
Элизабет повернулась и выключила свет. Потом скользнула через темную комнату к окну. — Почему не переезжаю? Потому что не хочу трусливого бегства.
Она открыла окно. Вой сирен ворвался в комнату и наполнил ее. Фигура девушки темнела на фоне бледного рассеянного света, вливавшегося в окно, она накинула крючки на оконные створки: при открытых окнах стекла легче выдерживают взрывную волну. Затем вернулась к Греберу. Казалось, завывание сирен, как бурный поток, гонит ее перед собой.
— Я не хочу трусливого бегства, — крикнула она сквозь завывание. — Неужели ты не понимаешь?
Гребер увидел ее глаза. Они опять стали темными, как тогда, в прихожей, их взгляд был полон страстной силы. Неясное чувство подсказывало Греберу, что он должен от чего-то защититься, — от этих глаз, от этого лица, от воя сирен и от хаоса, врывавшегося вместе с воем в открытое окно.
— Нет, — ответил он. — Не понимаю. Ты только себя погубишь. Если позиции нельзя удержать, их сдают. Когда я стал солдатом, я это понял.
Она с недоумением смотрела на него.
— Ну так ты и сдавай их! — гневно воскликнула она. — Сдавай! А меня оставь в покое.
Она хотела проскользнуть мимо него к двери. Гребер схватил ее за руку. Элизабет вырвалась. Она оказалась сильнее, чем он предполагал.
— Подожди! — остановил он ее. — Я провожу тебя.
Вой гнал их вперед. Он стоял всюду — в комнате, в коридоре, в прихожей, на лестнице — он ударялся, о стены и смешивался с собственным эхом, он словно настигал их со всех сторон, и уже не было от него спасения, он не задерживался в ушах и на коже, а прорывался внутри и будоражил кровь, от него дрожали нервы, вибрировали кости и гасла всякая мысль.
— Где эта проклятая сирена? — воскликнул Гребер, спускаясь по лестнице.
— Она может с ума свести!
Дверь на улицу захлопнулась, вой стал глуше.
— На соседней улице, — ответила Элизабет. — Пойдем в убежище на Карлсплац. Наше никуда не годится.
По лестнице бежали тени с чемоданами и узлами. Вспышка карманного фонарика осветила лицо Элизабет.
— Пойдемте с нами, если вы одни! — крикнул ей кто-то.
— Я не одна.
Мужчина поспешил дальше. Входная дверь снова распахнулась. Люди торопливо выбегали из домов, словно их, как оловянных солдатиков, вытряхивали из коробки. Дежурные противовоздушной обороны выкрикивали команды. Мимо промчалась галопом, словно амазонка, какая-то женщина; на ней был красный шелковый халат, желтые волосы развевались. Несколько стариков и старух брели, спотыкаясь и держась за стены; они что-то говорили, но в проносящемся реве ничего не было слышно, — как будто их увядшие рты беззвучно пережевывали мертвые слова.
Гребер и его спутница дошли до Карлсплац. У входа в бомбоубежище теснилась взволнованная толпа. Дежурные сновали в ней, как овчарки, пытаясь навести порядок. Элизабет остановилась.
— Попробуем зайти сбоку, — сказал Гребер.
Она покачала головой.
— Лучше подождем здесь.
Толпа темной массой сползала по темной лестнице и исчезала под землей. Гребер посмотрел на Элизабет. И вдруг увидел, что она стоит совершенно спокойно, словно все это ее не касается.
— А ты храбрая, — сказал он.
Она подняла глаза.
— Нет, я просто боюсь бомбоубежищ.
— Живо! Живо! — крикнул дежурный. — Все вниз! Вы что, особого приглашения ждете?
Подвал был просторный, низкий и прочный, с галереями, боковыми переходами и светом. Там стояли скамьи, дежурила группа противовоздушной обороны. Кое-кто притаскивал с собой матрацы, одеяла, чемоданы, свертки с продуктами и складные стулья; жизнь под землей была уже налажена. Гребер с любопытством озирался. Он первый раз очутился в бомбоубежище вместе с гражданским населением. Первый раз — вместе с женщинами и детьми. И первый раз — в Германии.
Синеватый тусклый свет лишал человеческие лица их живой окраски, это были лица утопленников. Он заметил неподалеку ту самую женщину в красном халате. Халат теперь казался лиловым, а у волос был зеленоватый отсвет. Гребер бросил взгляд на Элизабет. Ее лицо тоже посерело и осунулось, глаза глубоко ввалились и их окружали тени, волосы стали какими-то тусклыми и мертвыми. «Прямо утопленники, — подумал он. — Их утопили во лжи и страхе, загнали под землю, заставили возненавидеть свет, ясность и правду».
Против него сидела, ссутулясь, женщина с двумя детьми. Дети жались к ее коленям. Лица у них были плоские и лишенные выражения, словно замороженные. Жили только глаза. Они искрились при свете лампочек, они были большие и широко раскрытые, они вперялись в дверь, когда лай зениток становился особенно громким и грозным, потом скользили по низкому своду и стенам и опять вперялись в дверь. Они двигались медленно, толчками, точно глаза пораженных столбняком животных, они тянулись следом за грохотом, тяжелые и вместе с тем парящие, быстрые и как бы скованные глубоким трансом, они тянулись и кружили, и тусклый свет отражался в их зрачках. Они не видели Гребера, не видели даже матери; они никого не узнавали и ничего не выражали; с какой-то