— Во Франции можно было записаться в Иностранный легион, — сказал Грефенгейм, откладывая в сторону стеклянную трубочку.
— Вы же не записались?
— Нет.
— Не хотели стрелять в немцев. Не так ли?
— Я вообще ни в кого не хотел стрелять.
Я пожал плечами.
— Иногда у человека не остается выбора. Он чувствует необходимость стрелять в кого-то.
— Только в себя самого.
— Чушь! Многие из нас соглашались стрелять в немцев, потому что знали: те, в кого им хотелось бы выстрелить, далеко от фронта. На фронт посылают безобидных и послушных обывателей, пушечное мясо.
Грефенгейм кивнул.
— Нам не доверяют. Ни нашему возмущению, ни нашей ненависти. Мы вроде Танненбаума: он хоть и составляет списки, но никогда не стал бы расстреливать. Мы приблизительно такие же. Или нет?
— Да. Приблизительно. Даже Кана они не хотят брать. И, возможно, они правы.
Я пошел к выходу по белым коридорам, освещенным лампами в белых плафонах. Я возвращался назад к своему призрачному существованию, и у меня было такое чувство, точно я живу в эпицентре урагана на заколдованном острове, имеющем всего лишь два измерения… В Штатах было все не так, как в Европе, где недостающее третье измерение заменяла борьба против бюрократизма, против властей и жандармов, борьба за временные визы, за работу, борьба против таможенников и полицейских — словом, борьба за то, чтобы выжить! А здесь нас встретила тишина, мертвый штиль! Только кричащие газетные заголовки и сводки по радио напоминали о том, что где-то далеко за океаном бушует война; Америка знала лишь войну в эфире: ни один вражеский самолет не бороздил американских небес, ни одна бомба не упала на американскую землю, ни один пулемет не строчил по американским городам. В кармане у меня лежало извещение о том, что вид на жительство мне продлили на три месяца: я был теперь Enemy Alien — иностранец-враг, правда, не такой уж враг, чтобы засадить меня в тюрьму. И сейчас я шел по этому городу, открытому всем ветрам, — искра жизни, которая не хотела погаснуть, чужак. Я шел, глубоко дыша и тихонько насвистывая. Комок плоти, носивший чужое имя Росс.
— Квартира! — воскликнул я. — Свет! Мебель! Кровать! Любимая женщина! Электрическая плита для жарки мяса! Стакан водки! Во всем можно найти светлую сторону, она есть даже в той несчастной жизни, на какую я обречен. При такой жизни ничто не входит в привычку. Отлично! Всем ты наслаждаешься, словно в первый раз. Все пробирает тебя до костей. Не щекочет, а именно пробирает до костей, до мозга костей, до серого вещества, которое заключено в твоей черепной коробке. Дай на тебя поглядеть, Наташа! Я боготворю тебя уже за то, что ты со мной. За то, что мы живем в одно время. А потом уже за все остальное. Я — Робинзон, который всякий раз находит своего Пятницу! Следы на песке! Отпечатки ног! Ты для меня — первый человек на этой земле. И при каждой встрече я ощущаю это снова. Вот в чем светлая сторона моей треклятой жизни.
— Ты много выпил? — спросила Наташа.
— Ни капли. Ничего я не пил, кроме кофе и грусти.
— Тебе грустно?
— В моем положении грустишь недолго. Потом рывками переворачиваешься, будто во сне. И тогда грусть становится всего лишь фоном, еще сильнее оттеняющим полноту жизни. Грусть идет на дно, а жизненный тонус поднимается вверх, словно вода в сосуде, куда бросили камень. То, что я говорю, далеко не истина. Я только хочу, чтобы это было истиной. И все же доля истины в этом есть. Иначе будешь жить на износ, как бархатный лоскут в коробке с лезвиями.
— Хорошо, что ты не грустишь, — сказала Наташа. — Причины меня не интересуют. Все, на что находятся причины, уже само по себе подозрительно.
— А то, что я тебя боготворю, тоже подозрительно?
Наташа рассмеялась:
— Это опасно. Человек, который склонен к возвышенным чувствам, обманывает обычно и себя и других. Я озадаченно посмотрел на нее.
— Почему ты это говоришь?
— Просто так.
— Ты на самом деле это думаешь?
— А отчего бы и нет? Разве ты не Робинзон? Робинзон, который без конца убеждает себя, что видел следы на песке?
Я не отвечал. Ее слова задели меня сильнее, чем я ожидал. А я-то думал, что обрел твердую почву под ногами, — оказывается, это была всего-навсего осыпь, которая при первом же шаге может обрушиться. Неужели я нарочно преувеличивал прочность наших отношений? Хотел утешить себя?
— Не знаю, Наташа, — ответил я, пытаясь избавиться от неприятных мыслей. — Знаю только одно: до сих пор мне были заказаны любые привычки. Говорят, что пережитые несчастья воспринимаются как приключения. Я в этом не уверен. В чем, собственно, можно быть уверенным?
— Да, в чем можно быть уверенным? — переспросила она.
Я засмеялся:
— В этой водке, что у меня в стакане, в куске мяса на плите и, надеюсь, в нас обоих… Все равно я тебя боготворю, хоть ты и находишь это опасным. Боготворить — радостно, и чем раньше этим займешься, тем лучше.
— Вот это правильно. И не нуждается в доказательствах. Такие вещи надо чувствовать.
— Так и есть. И опять-таки, чем раньше начнешь чувствовать, тем лучше.
— А с чего начнем мы?
— Хоть с этой комнаты! С этих ламп! С этой кровати! Хоть они и не принадлежат нам. Что в конечном счете принадлежит человеку? И на какой срок? Все взято взаймы, украдено у жизни и без конца крадется вновь.
Наташа обернулась.
— И самих себя мы тоже обкрадываем?
— Да. Себя тоже.
— Почему же в таком случае человек не впадает в отчаяние и не пускает себе пулю в лоб?
— Это никогда не поздно. Кроме того, есть более легкие пути.
— Догадываюсь, о чем ты говоришь.
Наташа обошла вокруг стола.
— По-моему, нам надо кое-что отпраздновать.
— Что именно?
— То, что тебе разрешили жить в Америке еще три лишних месяца.
— Ты права.
— А что бы ты делал, если бы разрешение тебе не продлили?
— Пытался бы получить разрешение на въезд в Мексику.
— Почему в Мексику?
— Там более гуманное правительство. Оно впустило бы даже беженцев из Испании.
— Коммунистов?
— Просто людей. С легкой руки Гитлера, слово «коммунист» употребляется теперь к месту и не к месту. Каждый человек, выступающий против Гитлера, для него коммунист. Любой диктатор начинает свою деятельность с того, что упрощает все понятия.
— Хватит нам говорить о политике. Ты смог бы вернуться из Мексики в Штаты?
— Только с документами по всей форме. И только если меня не вышлют отсюда. Допрос