Вернер рассмеялся.
— Дурачок ты! Никакая другая, только тоталитарная. Ты что, не понимаешь? Все промежуточные партии раздавлены. Коммунизм сохранил свою мощь. Война закончится. Россия оккупирует значительную часть Германии. Это самая влиятельная сила в Европе. Время коалиций прошло. Эта была последней. Союзники помогли коммунизму и ослабили самих себя, вот дураки. Мир на земле будет зависеть от…
— Я знаю, — прервал его Пятьсот девятый. — Мне знакома эта песня. Скажи лучше, что случилось бы с теми, кто против вас, если бы вы победили и получили класть? Или с теми, кто не с вами?
Вернер на мгновение замолчал.
— Здесь много разных путей, — проговорил он затем.
— Кое-какие мне известны. Тебе тоже. Убийства, пытки, концентрационные лагеря — ты их, конечно, тоже имеешь в виду?
— В том числе. В зависимости от обстоятельств.
— Это уже прогресс. Цена пребывания здесь!
— Это — прогресс, — произнес Вернер с внутренней убежденностью. — Прогресс в цели. Да и в методе. Мы ничего не делаем, руководствуясь жестокостью. Только необходимостью.
— Это я уже слышал довольно часто. Вебер тоже объяснял мне это, когда загонял мне под ногти спички, а потом зажигал их. Это было просто необходимо для получения информации.
Дыхание седоволосого человека перешло в напряженный предсмертный хрип, так хорошо известный всем сидевшим в лагере. Иногда хрип прекращался, и тогда в тишине с линии горизонта доносился едва слышный гул. Это было, как причитание, — последнее дыхание умирающего и реакция на него издалека. Вернер посмотрел на Пятьсот девятого. Он знал, что Вебер пытал его не одну неделю в надежде услышать имена и адреса. В том числе и адрес Вернера. Но Пятьсот девятый молчал.
Впоследствии Вернера предал один слабовольный товарищ по партии.
— Почему ты не хочешь быть с нами, Коллер? — спросил он. — Ты бы нам очень пригодился.
— Об этом мы с тобой дискутировали еще двадцать лет назад. И Левинский меня тоже спрашивал об этом.
Вернер улыбнулся. Это была добрая, обезоруживающая улыбка.
— Было дело. И не раз. Тем не менее я снова задаю тебе этот вопрос. Время индивидуализма прошло. В одиночку больше нельзя. А будущее принадлежит нам. Не продажной середине.
Пятьсот девятый посмотрел на этого аскета.
— Когда все это здесь кончится, — произнес он нетерпеливо, — интересно, сколько потребуется времени, чтобы ты стал таким же моим врагом, как сейчас вот эти на сторожевых башнях.
— Немного. Здесь у нас было общество взаимопомощи в борьбе с нацистами. С окончанием войны оно отомрет само по себе.
Пятьсот девятый кивнул.
— Интересно было бы еще знать, когда после прихода к власти ты засадил бы меня за решетку?
— Скоро. Дело в том, что ты все еще опасен. Но пытать тебя мы не стали бы.
Пятьсот девятый пожал плечами.
— Мы посадили бы тебя в тюрьму и заставили работать. Или поставили бы к стенке.
— Это утешительно. Именно так я всегда представлял себе ваш золотой век.
— Зря иронизируешь. Ты же знаешь, что без принуждения никак нельзя. Поначалу принуждение — это оборона. Позже необходимость в нем отпадает.
— Не думаю, — возразил Пятьсот девятый. — В нем нуждается любая тирания. И с каждым годом все больше, не меньше. Такова ее судьба. И неизменный крах. Вот тебе наглядный пример.
— Нет. Нацисты совершили принципиальную ошибку, начав войну, которая им оказалась не по зубам.
— Это не было ошибкой. Это было необходимостью. Они просто не могли по-другому. Если бы им пришлось разоружаться и не нарушать мир, они бы обанкротились. И вас постигнет такая же судьба.
— Свои войны мы не проиграем. Мы их ведем по-другому. Изнутри.
— Да, изнутри и вовнутрь. Тогда вы сразу же можете сохранить эти лагеря. Да еще и пополнить их.
— Это мы можем, — ответил Вернер вполне серьезно. — Почему ты не хочешь быть с нами?
— Именно поэтому. Если после всего этого ты придешь к власти, то постараешься меня ликвидировать. А я тебя нет. Вот в чем суть.
Предсмертный хрип седоволосого узника раздавался теперь с большими паузами. Вошел Зульцбахер.
— Говорят, что завтра утром немецкие летчики будут бомбить лагерь. И все разрушат.
— А слухам все нет конца, — заметил Вернер. — Поскорее бы стемнело. Мне уже пора туда.
Бухер окинул взглядом белый домик на холме напротив лагеря. Он стоял между деревьями под косыми лучами солнца и, казалось, нисколько не пострадал. Деревья в саду светились ярким светом, будто тронутые первым бело-розовым вишневым цветом.
— Теперь ты, наконец, веришь? — спросил он. — Уже слышны их орудия. Они приближаются с каждым часом. Мы выйдем отсюда.
Бухер снова посмотрел на белый домик. Он был суеверен: пока домик цел и невредим — и с ними ничего не случится. Он и Рут останутся живыми и спасутся.
— Да, — Рут присела на корточки рядом с колючей проволокой.
— А куда мы пойдем? — спросила она.
— Прочь отсюда. Как можно дальше.
— Куда?
— Куда-нибудь. Может, еще жив мой отец.
Бухер в это не верил; но он не знал точно, умер его отец или нет. Об этом знал Пятьсот девятый, но никогда не говорил.
— А у меня никого больше не осталось, — проговорила Рут. — Я своими глазами видела, как их тащили в газовые камеры.
— Может, их просто отправили с другим транспортом. Или куда-нибудь еще. Ты ведь тоже осталась в живых.
— Да, — ответила Рут. — Я осталась в живых.
— В Мюнстере у нас был небольшой дом. Может, он еще стоит. У нас его забрали. Если он еще стоит, нам его, наверно, вернут. Тогда мы сможем там жить.
Рут Голланд молчала. Бухер посмотрел на нее и увидел, что она плачет. Он никогда не видел ее слез и решил, что это, наверно, от воспоминаний о погибших родственниках. Однако смерть была привычным делом в лагере, и ему казалось каким-то преувеличением испытывать такие глубокие переживания после столь долгих лагерных лет.
— Нам нельзя предаваться воспоминаниям, Рут, — проговорил он с некоторым нетерпением. — Иначе как мы сможем дальше жить?
— Это не воспоминания.
— Чего же ты тогда плачешь?
Сжатыми пальцами Рут вытерла слезы.
— Хочешь знать, почему меня не сожгли в газовой камере? — спросила она.
Бухер почувствовал, что сейчас услышит то, о чем ему лучше было бы не знать.
— Можешь мне об этом не рассказывать, — заметил он. — Но если хочешь, твое дело. Мне все равно.
— Это очень важно. Мне исполнилось семнадцать лет. Тогда я не была такой безобразной, как сейчас. Поэтому мне оставили жизнь.
— Да-а, — проговорил Бухер, ничего не понимая. Она поглядела на него. Он впервые увидел, что у нее прозрачные серые глаза. Раньше он этого просто не замечал.
— Тебе не ясно, что это такое? — спросила она.
— Нет.
— Мне сохранили жизнь, потому что требовались женщины. Молодые — для солдат. В том числе для украинцев, воевавших на стороне немцев. Теперь-то до тебя дошло?
Какое-то мгновение Бухер сидел как ошарашенный. Рут наблюдала за ним.
— Вот, что они из тебя сделали? — проговорил Бухер наконец. Он отвел от нее взгляд.
— Да. Вот, что они из меня сделали. — Больше она не плакала.
— Это