Нищий эмигрант из Литвы Маркус Яковлевич Роткович поначалу избрал для себя тот путь, по которому пошли многие его соплеменники, бегущие из юдофобской Российской империи, – получение образования. Ему даже удалось выиграть стипендию в престижный Йельский университет, но антисемитизм настиг его и там. Недоучившись, Ротко избрал художническую стезю и стал одним из лидеров левого нью-йоркского авангарда. Идеи социалистической справедливости вполне уживались у него с духовными поисками. Поучившись в свое время в хедере, он разбирался в каббале, еще больше его заинтересовала христианская патристика, но не та, что сформировала ортодоксию, больше его тянуло к эзотерическим идеям вроде учения об апокатастасисе (всеобщем спасении) еретика Оригена.
Настигнутый творческим кризисом, Ротко на время отказался от живописи и собрал свои мысли об искусстве в книгу. Она осталась неоконченной и вряд ли увидела бы свет, если бы не усилия его биографа – сына Кристофера. С его предисловием текст «Реальность художника: философии искусства» был опубликован в 2006 году. В книге Ротко по преимуществу сражается с расхожими мифами об искусстве, обходя молчанием его трансцендентную природу[308]. Ее он как раз предпочитал выражать в красках. Недаром его картины называли «молчаливыми иконами». Как и любимый им Ориген, в постижении запредельного он предпочитал апофатику. Эти иконы в конце его жизни вернулись к своей изначальной функции в оформленной им «Часовне» в Далласе (штат Техас). То, что она построена вдали от суетного Нью-Йорка, намекает, что истинному созерцанию должно предшествовать паломничество.
Лишь иногда Ротко приподнимал завесу молчания: «Мне интересно выражать основные человеческие эмоции – трагедию, экстаз, обреченность и т. д. То, что при виде моих картин многие срываются и плачут, показывает, что я умею передать эти основные эмоции… Люди, которые рыдают перед моими картинами, переживают тот же религиозный опыт, что и я, когда пишу их. И если на вас, как вы утверждаете, действуют только соотношения цветов, то вы упускает главное»[309]. Как и его товарищ по искусству Джексон Поллок, он явно не желал ограничить свое обращение к людям эстетической сферой.
Каждый дышит, как он пишет
Сэлинджер отвергал сомнения Кафки: он был уверен, что писательство, как и духовные дисциплины, – средство внутреннего совершенствования, поэтому жертвовать одним для другого нет смысла. Подобно своим американским собратьям по искусству (Керуаку, Поллоку, Ротко), он хотел делиться духовными открытиями с читателями и зрителями. Погружаясь в собственные глубины, писатель транслирует свою интуицию читателям, помогая им найти себя. Ученик становится учителем. Вовсе не случайно он подарил свами Нихилананде диптих «Фрэнни и Зуи». В нем как раз рассматривается коллизия, произошедшая в душе молоденькой студентки актерского факультета Фрэнни, которая случайно наткнулась на русский духовный текст XIX столетия «Откровенные рассказы странника духовному своему отцу». Анонимный рассказ, переписанный на Афоне настоятелем Черемисского монастыря из Казанской епархии игуменом Паисием, многократно публиковался в России, а затем и за ее пределами стараниями православных людей, оказавшихся в изгнании.
Там он и был переведен на европейские языки. Английский перевод Реджинальда М. Френча под названием «The Way of a Pilgrim» («Путь паломника») и прочла сэлинджеровская героиня[310]. Во всяком случае, именно его читала жена писателя Клэр, вероятно послужившая ее прототипом.
Юная американка, подобно русскому страннику, встает на путь «умного делания», беспрерывного творения Иисусовой молитвы. Это так переворачивает ее душу, что жить по-прежнему она уже не в силах. И даже делает первый шаг в сторону от этой жизни: бросает театральный факультет. Жизнь – сплошная показуха, театр – показуха вдвойне. А безостановочная молитва – прямой путь от житейской суеты к Богу, причем не требующий веры. Отбросьте пустые мечты и глупые слова, действуйте.
И действовали не только православные мистики, утверждает Фрэнни, но и индусские и буддийские аскеты, твердившие свои бесконечные мантры. Перед нами в сжатом виде духовные поиски контркультуры. В 1960-е они повели студенческие массы на Восток, к индийским гуру, японским роси и тибетским римпоче. Но в 1950-е герои Сэлинджера – беспомощные одиночки, которые бьются головой о стену. Вот и Фрэнни бьется, даже близкий человек ее не понимает, только и остается, что упасть в обморок. На этой метафоре полного отчуждения героини от действительности Сэлинджер и заканчивает рассказ. В последней фразе губы очнувшейся девушки «беззвучно зашевелились, безостановочно складывая слова»[311]. Мы знаем какие.
Во второй части диптиха брат Фрэнни Зуи – красавец и преуспевающий актер, мучимый, однако, теми же метафизическими вопросами, что и сестра, – пытается вернуть ее к жизни. Он говорит вроде бы правильные вещи: Иисусова молитва не может быть самоцелью, нельзя увлекаться погоней за святостью ради святости, это мертвая рациональная конструкция, духовный тупик. Но девушка, любящая брата и доверяющая ему, тем не менее не желает его слушать и продолжает беззвучно молиться. Зуи понимает, в чем его ошибка: он впал в нравоучительный тон и взывает к разуму сестры, а не к ее чувствам. То есть попадает именно в ту западню, из которой пытается помочь выбраться Фрэнни.
Выход один – прибегнуть к актерскому искусству, которым он владеет в совершенстве. Уйдя в другую комнату обширной манхэттенской квартиры, он звонит сестре от имени старшего брата Бадди, писателя и мудреца. Сестра в конце концов распознает розыгрыш, но ее защитная броня пробита, и Зуи наносит в эту брешь главный удар: я не хочу изображать всезнайку-ясновидца, твори свою молитву, если хочешь, но помни – ты большая актриса, это твое настоящее призвание. «И тебе остается только одно, единственный религиозный путь – это играть. Играй ради Господа Бога, если хочешь – будь актрисой Господа Бога. Что может быть прекрасней?»[312] Но что значит быть актрисой Бога? Это значит играть не для самоутверждения, а для зрителей. Зуи вспоминает, как покойный брат Симор просил его в детстве начистить ботинки перед радиошоу «Умный ребенок» – семейным подрядом Глассов. Для кого? Для толстой тети. Он так и не понял, что это за тетя, но ботинки чистил из уважения к брату. И только сейчас сообразил, что в этом был смысл. Какой? «А разве ты не знаешь – слушай же, слушай, – не знаешь, кто эта Толстая Тетя на самом деле?… Это же сам Христос. Сам Христос, дружище»[313].
Играть для другого – это значит играть для Другого. Бескорыстно стремясь к совершенству в своей профессии, ты спасаешься сам и помогаешь спастись ближнему. Это и есть истинная Иисусова молитва.
Меткость курильщика
После «Фрэнни и Зуи» Сэлинджер опубликовал еще одну повесть –