Некоторые разражаются смехом, в том числе и сам столяр Дольфус оборачивается к нему и хохочет.
Квангель, однако, даже бровью не ведет, только холодно произносит:
– Что ж, языком молоть почем зря, курить в уборной да от работы отлынивать – тут ты мастак, Дольфус!
В президиуме опять перешептываются насчет вздорного чудака. А коричневый оратор буквально срывается с тормозов, вскакивает на ноги, кричит:
– Ты же не в партии… почему ты не в партии?
И Квангель отвечает так, как всегда отвечал на этот вопрос:
– Потому что у меня каждый грош на счету, потому что я человек семейный и мне это не по карману!
– Потому что ты жмот! – рычит коричневый. – Потому что жаба тебя задушила, пфеннига не отстегнешь для своего фюрера и для народа! Большая у тебя семья?
И Квангель холодно бросает ему в лицо:
– Про мою семью вы мне нынче не поминайте, господин хороший! Как раз сегодня извещение пришло, что мой сын погиб!
На миг в зале наступает мертвая тишина: поверх рядов стульев коричневый бонза и старый мастер смотрят друг на друга. Потом Отто Квангель неожиданно садится, словно все теперь улажено, немного погодя садится и коричневый. Снова встает генеральный директор Шрёдер, провозглашает «Зиг хайль» фюреру, но как-то жидковато. Собрание закрывается.
Пятью минутами позже Квангель опять у себя в цеху, приподняв голову, медленно обводит взглядом строгальный станок и ленточную пилу, потом гвоздильщиков, сверловщиков, подносчиков досок… Но это уже не прежний Квангель. Он чует, он знает, что перехитрил их всех. Пожалуй, выбрал не самый благовидный способ, сыграл на гибели сына, но разве эти сволочи заслуживают порядочного обхождения? Нет! – чуть ли не вслух говорит он себе. Нет, Квангель, прежним тебе уже не бывать. Интересно, что скажет Анна. Дольфус-то не вернется на рабочее место? Тогда надо сегодня же запросить замену. Мы отстаем…
Но беспокоиться незачем, Дольфус возвращается. Причем не один, в сопровождении начальника цеха, и сменному мастеру Отто Квангелю сообщают, что он, Квангель, сохранит за собой техническое руководство цехом, но свою должность в здешнем отделении «Трудового фронта» передаст господину Дольфусу и в политические вопросы отныне вообще вмешиваться не станет.
– Понятно?
– Еще бы! Рад, что отдаю должность тебе, Дольфус! Слух у меня слабеет, а подслушивать, как велел давешний оратор, я при здешнем шуме и вовсе не могу.
Коротко кивнув, Дольфус быстро говорит:
– Насчет того, что вы только что видели и слышали, никому ни слова, иначе…
– А с кем мне тут разговоры говорить, Дольфус? – чуть ли не с обидой отвечает Квангель. – Ты хоть раз видал, чтобы я с кем болтал? Мне это неинтересно, мне интересна только работа, и я знаю, что нынче мы крепко отстали. Так что пора тебе снова к станку! – Он бросает беглый взгляд на часы. – Ты просачковал уже час тридцать семь минут!
Секундой позже столяр Дольфус в самом деле стоит за пилой, а по цеху с быстротой молнии пробегает неведомо откуда взявшийся слух, что Дольфус получил разнос за вечные перекуры и болтовню.
Сменный мастер Отто Квангель сосредоточенно ходит от станка к станку, помогает, припечатывает взглядом иного говоруна, а при этом думает: отвязался я от них – на веки вечные! И ведь они ничегошеньки не подозревают, я для них всего лишь старый дурак! А когда назвал коричневого «господин хороший», вконец их доконал! Очень мне теперь интересно, что делать дальше. Ведь что-то я буду делать. Только не знаю покуда что…
Глава 7
Ночной взлом
Поздним вечером – собственно говоря, уже ночью и для задуманного, собственно говоря, поздновато – Эмиль Баркхаузен все-таки встретил своего Энно в ресторанчике «Очередной забег». Праведный гнев почтальонши Эвы Клуге хотя бы этому поспособствовал. Взяв по стакану пива, мужчины уселись за столик в углу, принялись шептаться и шептались долго – за одним стаканом пива, – пока хозяин не обратил их внимание на то, что уже трижды объявлял полицейский час[11] и что им пора по домам, к женам.
На улице разговор продолжился; сперва они было направились в сторону Пренцлауэр-аллее, но вскоре Энно приспичило повернуть обратно, ему пришло в голову, что лучше, пожалуй, попытать счастья у бабенки по имени Тутти, с которой он когда-то хороводился. Тутти, Макака. Всё лучше, чем это темное дельце…
Эмиль Баркхаузен аж взвился от такой дурости. В десятый, да что там, в сотый раз заверил Энно: дело вовсе не темное. Наоборот, законная – практически – реквизиция, проводимая с ведома СС, вдобавок у кого? У какой-то старой жидовки, до которой никому дела нет. Зато оба они на время поправят свои финансы, ну а полиция и суд тут вообще ни при чем.
Энно, однако, твердил свое: нет-нет, он в такие дела никогда не лез и ни шиша в них не смыслит. Бабы – да, бега – трижды да, но темные делишки не по его части. Тутти, хоть ее и прозвали Макакой, всегда была тетка добрая, наверняка уже и думать забыла, что, сама того не зная, выручила его тогда деньжатами и продуктовыми карточками.
А ведь добрались, считай, почти до самой Пренцлауэр-аллее.
А этот Баркхаузен, которого вечно кидало то в лесть, то в угрозы, дернул себя за жидкие длинные усы и с досадой сказал:
– Да кто, черт побери, требует, чтоб ты в этом смыслил? Я и один справлюсь, по мне, так можешь просто стоять рядом руки в брюки. Я даже вещички тебе упакую, коли захочешь! Пойми, наконец, Энно, ты нужен мне для страховки, на случай, если СС нас кинет, вроде как свидетель, чтоб поделили все путем. Ну сам прикинь, чего только не найдется у такой богатой жидовки, пусть даже гестапо, когда забирало ее мужа, тоже кой-чего прихватило!
И внезапно Энно Клуге согласился. Теперь ему не терпелось поскорее попасть на Яблонскиштрассе. Однако ж причиной, подвигшей его преодолеть страх и решительно сказать «да», была не болтовня Баркхаузена и не перспектива богатой добычи, а всего-навсего голод. Он волей-неволей вдруг подумал о кладовке старухи Розенталь и о том, что евреи всегда любили хорошо поесть и что вообще-то он в жизни не едал ничего вкуснее фаршированной гусиной шеи, которой его однажды угостил богатый еврей, торговец готовым платьем.
В своих голодных фантазиях он вдруг вообразил, что непременно найдет в розенталевской кладовке такую вот фаршированную гусиную шею. Прямо воочию видел фарфоровую миску, а в ней эту гусиную шею, в загустевшем соусе, туго нафаршированную, с обоих концов перетянутую ниткой. Он возьмет миску, разогреет на газу, а все остальное ему без разницы. Баркхаузен пускай делает