Прокопий Веденеевич напал на торный след…
— Тятенька!.. Напраслина то! Напраслина! Разе можно отторгнуть праведную веру, в какой я на свет народился? Ни в жисть! В тайгу тогда убег, чтоб на войну не идти, со анчихристовым войском плечо не держать. Сами благословили, тятенька!.. Помилосердствуйте! С лазарету я…
Прокопий Веденеевич топчется возле двери, скребет в бороде, а в башке — ералаш.
— Тятенька… — мычит Филя по ту сторону двери.
— Как благословил тя на пустынность, тако живи, и благодать будет. Спасение твое возле пустынника Елистраха. Их таперича много собралось на заимке Елистраха. За тридцать душ. И хлебушко свой сеют в тайге, и скотину держат.
— Не сподобился, тятенька! Не сподобился! — подвывал Филя, поталкивая дверь.
— Не ломись, грю!
— Дык домой же я возвернулся! Молчание. Тугое, настороженное.
Прокопий Веденеевич сучит в пальцах седую косичку, а в голове молоточки стукают. Что ж делать? Впустить в дом? У Фили в доме жена, Меланья, и дочь. Ну, а что же останется самому Прокопию Веденеевичу? Закуток глинобитной печи? Посрамление за снохачество? Семейная распря, и, кто знает, не поможет ли Филину сосед, Васюха Трубин, недавно вразумивший собственного батюшку-тополевца так, что тот еле жив остался, а теперь вот и хозяйство раскололи на три части!
«Погибель тогда, погибель! — отслаивалось решение. — С Меланьей денной свет увидел; горы сворочу ишшо».
Кипение крови чуть стихло, и Прокопий Веденеевич почувствовал, что теперь он сумеет потягаться не то что с увальнем Филимоном, но если выйдет на него полк, то и тогда не отступит.
Филя напористее поталкивал дверь и звал, напоминал: он же домой возвернулся!
— Сказано: дом твой и приклеть — на заимке Елистраха. Навек так будет. А ежели отринешь веру пустынника, в геенне огненной жариться будешь…
Филя завыл в голос, бормоча, что он не пустынник и веры Филаретовой не отринет и что он «исстрадался, извелся на чужбине и молит тятеньку внять его страждущему голосу и пустить в дом перевести дух от тяжеств».
— Неможно, грю! Неможно! — рубанул тятенька. — Ступай покель в баню и тамо-ка переведи дух. Потом я дам тебе хлеба, одежонку какую, то-се, и ты пойдешь к Ели-страху.
— Меланья-то…
— Нету для тя Меланьи, сказываю. Али не прописал тебе: Меланья ко мне прислон держит, как по нашей вере. Младенец вот народился…
— Игде народился?
— Меланья родила, грю! Меланья.
— Осподи прости!.. Откелева?!
— От меня народила, от меня! — бухнул Прокопий Веденеевич и сразу же точно отлетел от сына на сто верст — чужие навек.
Но Филя все еще не верит:
— Разе мыслимо, тятенька?
— Нетопырь! Паскудник! А ишшо держался нашей веры! Али не заповедовали праведники, какие веру сю утвердили, чтоб свершалось тайное раденье рабицы, входящей в Дом, со твердью в доме сем?
— С какой «твердью», тятенька?
— Со хозяином, какой дом держит, паскудник! Веры нашей не знаешь, а копыта суешь в дом. Изыди, грю!
— Меланья-то — жена моя, жена!
— Изыди, нечистый дух! Как можешь ты иметь жену, коль пустынник? Изыди! Не доводи до греха. А то схвачу топор… И не стучи более! Худо будет. — И, переведя дух, еще раз напомнил: — Иди таперича в баню и там жди, молись. Приду потом. Да гляди! Не разговаривай с мирскими, не смущай дух — анафема будет.
И тятенька ушел из сеней, нарочито громко хлопнув дверью, чтобы Филя слышал.
VIII
— Сусе Христе! Сусе Христе, спаси мя, — бормочет Филя. — И матушку изгнал, и Гаврилу, и Тимоху, и меня таперича… Неможно то, неможно!..
Если бы мог, Филя заорал бы сейчас во все горло, чтоб вся Белая Елань сбежалась в надворье. Пусть бы все знали и видели, как отец встретил сына и как жена-блудница запамятовала собственного мужа.
Но ни стона, ни вопля Филя исторгнуть не может: прихлопнула злосчастная судьбина. И сам не ведает, жив ли?
Вцепился руками в косяк и, опустившись на приступку крыльца, горько заплакал. Не слышал даже, как в ограду вошли трое: урядник Юсков, воинский начальник и староста Лалетин.
Испугался: не за ним ли? Опять сцапают, как дезертира, и морду набьют.
— Ваши благородия! Вчистую я, вчистую! — забормотал Филя, таращась на урядника и воинского начальника и поспешно доставая бумаги из потайного кармана шинели.
— Филимон? Возвернулся? — проговорил урядник. — По болезни иль по ранению?
— Вот гумага, ваше благородие, — навеличивал Филя, сунув уряднику бумагу. — Ноги не ходют, ваши благородия. Как после тифа, значит.
Престарелый воинский начальник из казачьих сотников, усатый и рыхлый, лениво посмотрел бумаги Фили, почмокал губами, будто пережевывая прочитанное, и одарил служивого долгим взглядом. В бумагах-то прописана умственная ущербность!
— М-да-а. Контужен?
— В тифу валялся, ваше благородие.
— М-да-а. В тифу?
— В Христов день свалило. Думал, жизни решусь.
— М-да-а. Что же ты на крыльце? Или дома никого нет?
— Дык-дык тятенька, ваше благородие, не пущает в дом. Стучал — не открывает. Грит: иди к пустынникам в тайгу спасать душу. А разве я пустынник? Оборони господь! Тополевого толка я, ваше благородие. Батюшка и слушать не стал. И жену мою Меланыо со дщерью моей себе взял, и младенец народился, грит. Как же так, ваше благородие? Меланья-то — жена моя.
Из речи Фили воинский начальник ничего не понял. Выручил урядник:
— Вера у них такая — тополевым толком прозывается, ваше благородие. Как я вам пояснял, значит, этот самый старик, Прокопий Веденеевич, родитель Тимофея Прокопьевича, чистое дело — снохач. Вся Белая Елань про то знает. Никакого стыда не признает и на мирской сходке не бывает.
— Снохач? — промигивался воинский начальник, пытаясь сообразить.
— Так точно.
— Фу, какое свинство!
— Вот и я поясняю, ваше благородие: как можно говорить па сходке про такого старика? — ввернул урядник, памятуя наказ старшего брата: опозорить Боровиковых, а значит, и георгиевского кавалера, прапорщика Тимофея Прокопьевича. — Вся деревня на смех подымет. Спросят еще: отец ли он, старик, прапорщику Тимофею, ежели, значит, у них такая грязная вера? Старик и сам от Тимофея отрекся.
— Отрекся, ваше благородие, — поддакнул Филя, хотя и не понял, о чем речь. — Тимоха-то, ваше благородие, чистый выродок, оборотень. Во Смоленске-городе, в лазарете, своими глазами зрил, как он объявился офицером при погонах и генеральскую оружию нес двумя руками, шпагой прозывается.
— Генеральскую оружию?
— Так точно, ваше благородие. Сам зрил. В лазарете генерал Лопарев помер, и на похороны дивизию вывели. Как гроб выносили из лазарета, Тимоха наш будто напереди гроба генеральскую оружию нес, и полковник рядом при золотых погонах.
— Не врешь? — не поверил урядник.
— Истинный бог! Сам зрил. Ишшо крикнул: «Тимоха, Тимоха!» Да санитар толкнул меня.
— Генерала Лопарева хоронили? — переспросил воинский начальник. — М-да-а! А ну, пройдемте в дом, поговорим со стариком.
Прокопий Веденеевич ругался, призывая все силы преисподней на анчихристовых слуг, но
