— Зимой радеть не будешь, — смилостивился Филимон Прокопьевич, царапая спину о косяк двери в горницу. — До весны разминку дам. С весны, как должно, до покрова дня. Перед иконами епитимью наложил-то, не отверзнешь.
Потускневшая рабица Меланья не перечила: надела валенки, жакетку, поверх жакетки — собачью, доху, укутала в стеганое одеяло младенца и, перекрестясь на иконы, ушла под тополь коротать трудную ночь.
Филимон завалился в постель и успел всхрапнуть, как вдруг раздался стук в избе: кто-то вошел, зажег лампу и схватил сонного Филю за плечо.
— Господи помилуй! Хто тут? — наложил на себя крест Филимон Прокопьевич, продирая глаза. Возле кровати — человек в шинели, весь в ремнях, при погонах и револьвер у пояса. Страхи господни!..
— Ну спишь ты!
— Исусе милостивый! Тимоха, кажись?
— Ну, вставай, — подтолкнул Тимоха, и ноздри Филимона учуяли запах самогона, эко святотатство! И табаком воняет.
— Истый Тимоха, — хлопал глазами Филя. — И в Смоленске в лазарете такоже зрил и в сумление вошел.
— Бредишь ты, что ли?
— Дык спал. Таперича зрю: Тимоха. Исусе! При охицерском званье? Звиняйте, ваше благородие. О, господи. Куды штаны сунул?
Натягивая шаровары, Филя бормотал что-то про лазарет в Смоленске и как он нутром мучился, а Тимофей, не слушая брата, подошел к племяннице Мане, которая проснулась вместе с нянькой, поднес ей игрушки, но племянница заревела на всю горницу.
— А ты — Анютка, да?
— Анютка. Ишшо Апроська.
— И Анютка и Апроська? — наклонился Тимофей к няньке. — Ты так и не подросла за два года.
— Расту, может.
— Вот тебе на конфеты, — одарил ее Тимоха горстью серебра и, оглянувшись на лохматого Филю, вышел из горницы.
Некоторое время братья молча разглядывали друг друга. Тимофей спросил: где Меланья?
— К своим пошла, — не моргнув глазом, соврал Филимон.
— К своим?
— Туда. — Филя поежился под липучим взглядом Тимофея: сатано!
— Что у вас произошло с отцом?
— До волости срам вышел. Покель на позиции во Смоленске пребывал…
— Какие позиции «во Смоленске»?
— Дык при лазарете состоял, ваше благородие…
— Спишь ты, что ли?
— Никак нет, ваше благородие.
— Какое тебе «благородие»?
— Как при охицерском званье, ваше благородие.
— Давай без дури. Я ведь тебя насквозь вижу. Не знал, что ты был в Смоленске!
— Как же, как же! И тебя зрил, как вот таперича. Генерала Лопарева хоронили, а ты, значит, генеральскую шашку нес вот так.
— Что же ты потом не встретился со мной?
— В тифе валялся, грю. Ипеть-таки в сумление вошел.
— Оборотень, подумал?
— Шутка ли: генеральскую оружию нес. Ишшо подумал: к чему высокому превосходительству оружия на том свете?
— Ты бы хоть пригласил сесть.
— Дык вот лавка. Она что? Чистая лавка…
Тимофей снял шинель, повесил на крюк и сел с другой стороны стола. Филимон следил за каждым его движением: что же делать? Похоже, брательник собирается остановиться в его доме? Нехристь, безбожник, курящий и пьющий. Весь дом опаскудит. Надо сказать Меланье, чтоб лавку и столетию ножом соскоблила да с дресвой промыла и тополевыми листьями протерла.
Тимофей спрашивает про отца. Филя ерзает на лавке, скребет в бороде, бормочет про сожительство, и что народилось чадо, и Филя таперича должен «кормить грех батюшки».
Ладонь Тимофея на столешнице сжалась в кулак.
— Ну, а сам ты верил в тополевый толк? Или прикидывался верующим?
— В повиновении был, как испокон веку, пред родителем.
— Не юли: верил или нет?
— Веровал. Как в разумленье вошел…
— Значит, верил? И знаешь, конечно, что по обычаю тополевцев положено… Как это у них?
— Отверг я! Вчистую.
— Когда «отверг»?
— Возвернулся, и срам такой…
— Ага! Когда тебя самого припекло, тогда и «отверг»? Тогда на что же ты жалуешься? Чему молился, то и получил. А за что измываешься над Меланьей? Или за то, что она на своем хребте тащила весь дом, все хозяйство, пока ты «при лазарете состоял»? Ты бы на нее должен молиться, а не на иконы.
У Фили в ноздрях завертело и по спине потянуло морозцем. Вот он, кулак-то Тимохи, на столетие. Не кулак — молот. Но голова Фили — не наковальня для такого молота!
— Помнишь, как я заступился на покосе за Меланью, а ты в носу пальцем ковырял? И ты — ее муж?
«Оборони бог, ежели тиснет меня, как тогда тятеньку! Господи, услышь глас мой в молитве, сохрани жизнь мя, паки раба твово», — молился Филя, а Тимофей напирал.
— Я еще тогда хотел дать тебе хорошую мялку, да война помешала. Теперь поговорим.
— Дык… дык… разве я супротив? Меланья-то в доме проживает. И младенец тоже.
— И собаки у тебя в ограде проживают.
— Один ноне кобель. К чему много собак?
— Жизнь Меланьи в твоем доме хуже собачьей.
— Навет! Истинный…
— Где она? Под тополем? С младенцем? Ну?!
— Дык… дык… как верованье…
— Какое верованье? Тополевое?
У Филимона Прокопьевича лампа в глазах раздвоилась. Он и сам не знает, по какому верованью радеет сейчас Меланья.
— Какой бог подсказал тебе мучить мать с ребенком? С грудным ребенком! Ну? Какой бог? — Тимофей побагровел, левая щека у него задергалась.
— Как по старой вере…
— По тополевой? Какую ты отверг?
Филя почувствовал себя припертым к стене.
— Говори: тополевец ты или нет?
— Дык… токмо… без снохачества чтоб.
— Ага! Тополевец все-таки?
— Истинно так. Как народился…
Тимофей поднялся, прямя плечи и глядя в упор, как выстрелил в самое сердце Фили:
— Сейчас пойду за отцом и приведу. Он ведь настоящий тополевец и знает весь устав вашей службы. Пусть он мне подскажет, как с тобой быть. Если признает, что ты не тополевец, а еретик и прыгаешь из веры в веру, тогда…
Филя повалился на пол и воздел руки.
— Брательник! Помилосердствуй! Сколь я мытарился из-за тятеньки, ведаешь ли? Не тополевец я, нет. Перед богом крест ложу, зри! Пусть меня коршуны склюют, волки сожрут, ежли я тополевец!
— Встань!
— Помилосердствуй!
— А ты Меланью «помилосердствовал»?
— Нечистый попутал. Чрез гордыню мя, чрез характер.
— «Характер»?
— Век буду молить, токмо не зови батюшку. Жизни решусь тогда.
— Врешь. За свою жизнь ты продашь бога, Иисуса, а все на свете.
— Как можно? Спаси и сохрани!..
— Не молись. Я тебя насквозь вижу. Ни в какого бога ты не веришь, кроме одного, который у тебя в брюхе. К тому же ты трус. Василий Трубин тоже тополевец, а на фронте бил немцев, вшей кормил в окопах. А ты «при лазарете» состоял. Завтра же на фронт.
— Мать пресвятая богородица! Как можно? Дохтура при лазарете белый билет прописали…
— «Из-за умственной ущербности»? Ну, если ты «умственно ущербный» и опасный для здоровых людей, то тебя надо немедленно спровадить в строгую изоляцию, — медленно проговорил Тимофей и, вспомнив Дарьюшку, еще крепче стиснул зубы: ее, никому не сделавшую зла, погнали в «психическую», а такие вот идиоты…
Подошел к кадке, зачерпнул ковш воды и выпил до дна.
— Брательники мы, Тимоха! — вспомнил Филя. — А ты вот как со мной…
— А как ты с Меланьей? Как? По совести?
— Прости, ради Христа. Навек дам клятву…
— Не мне, а
