Старики, меж тем, один за другим сходились на моленье…
Распахнул Филимон ворота, выехал из ограды. Старик в шубе тащился к воротам. Остановился:
— Далече ли, Филимон Прокопьевич?
— Да вот на заимку. Сей момент возвернусь.
В это время улицей шли домой Меланья с Апроськой. Увидели Филимона, а он на них — никакого внимания. Глянул и тут же отвернулся, понужнув коней.
— Филя-а-а! Куды-ы ты? Филя-аа-а!
У Фили — волки в брюхе выли, поминай как звали…
— Али на базар в Минусинск? — спросила Апроська.
— Хто иво знат! С полной телегой уехал. Чаво увез-то?
— А какое такое восстанье будет, маменька? — поинтересовалась Апроська, рослая, красивая, не девка — загляденье; она так вжилась в семью Боровиковых, что Меланью привыкла звать маменькой, а Филю батюшкой, как и Прокопия Веденеевича.
— Погибель будет, одначе, — вздохнула Меланья.
В моленной слышалось песнопение старцев — ни Меланья, ни Апроська не смели заглянуть в моленную — нельзя.
Под вечер старцы разошлись, и Меланья прошла к свекору, попросившему чего-нибудь горячего, да пусть Меланья приготовит ему теплую одежду: всей общиной выедут ночью в Сагайское, чтоб изничтожить казачье в Каратузе, а там и по всему уезду.
— Огнь и полымя будет тиранам!
Меланья набожно перекрестилась.
— Филя на восстанье уехал? — спросила.
— Куды уехал? Дома был, нетопырь!
— Сама видела, как на телеге уехал. Так-то коней гнал! На телеге много грузу. Посмотрела дома — масла кадушку увез, мед, муки…
Меланья перечислила, чего не досчиталась… Прокопий Веденеевич сполз с кровати на пол, вскинул глаза на икону, наложил на себя большой крест с воплем:
— Нет в сем доме мякинной утробы! Проклинаю сию утробу! Рябиновка проклятущая наградила меня нетопырем, господи!
Меланья горько всхлипнула…
IX
Гони, гони, Филя! Кони дюжие — выдержат. Убирай подальше ноги и тело сытое — не ровен час, погибнешь, и не станет на земле одного из мудрейших жителей!
Гони, гони коней!
К ночи Филимон подъехал к избушке на левом берегу Тубы.
Поодаль стояли две телеги, мужики сидели возле костра, на тагане вскипал чайник.
Поздоровался. Спросили, откуда и кто? Соврал, конечно.
И тут разговор про восстанье — то село поднялось, другое, третье, повсеместно взъярились мужики.
Филя — ни слова…
Хотел распрягать коней — паром идет со стороны Курагиной. Вот подвезло-то! Мужики кинулись запрягать, а Филюша первым подъехал к припаромку. Так-то вот поспешать надо.
С парома сошли четверо и коней под седлами вывели под уздцы — не иначе, кто-нибудь из начальства.
Когда конники уехали, паромщик сказал:
— Ишь, припекло волостных правителей — бегут в Минусинск под прикрытие казаков. Ужо и там не спасутся.
Филюша слушал и помалкивал. Его дело — сторона! Он свое обмозговал: мужику начальником не быть, а потому хитрить надо, вовремя нырнуть в чащобу, а другие пущай в пекло лезут, кошка скребет — на свой хребет.
Переночевал в Курагиной, и ни свет ни заря двинулся дальше, передохнул в Имиссе, а там деревня Курская, Брагина, Детлова. Здесь и прихватил его первый снег — не на юг, на север поспешал. Пришлось Филюше задержаться в Детловой, покуда не променял телегу на новые сани без стальных подполозков, хоть не кошева, а ехать можно. Еще два дня пути через Белоярск, Усть-Сыду на Кортуз, снега пошли, морозец крепчал, а про восстание — ни слуху ни духу. Да и Филюша помалкивал — ни к чему вонь развозить по деревням: за шиворот схватить могут.
В Анаше задержался: Енисей еще не стал, а Филимону Прокопьевичу спешить теперь некуда, беда и поруха остались где-то за спиной, в волостях возле Минусинска, пущай царапаются мужики, коль жизнью не дорожат, бог с ними!
Отъедался и отсыпался.
По первопутку поехал дальше, то займищами, то Енисеем среди торосов — еще неделю до Ошаровой близ Красноярска. Потемну добрался в деревушку.
В знакомой избе с двумя окошками в улицу горел огонек. Филимон слез с саней, набожно перекрестился, а тогда уже заглянул в окно: Харитиньюшка сидела возле печи у смолевого комелька и пряла лен на самопрялке. Одна, слава Христе! А он-то, Филимон, всю дорогу сокрушался: а вдруг вдовая белокриничница вышла замуж? Баба-то ведь собой пригожая, телесая, синеокая, коровенка у ней, изба, лошадь — хозяйство вдовье, бедняцкое, да разве в хозяйстве дело, коль душа к бабе лежит. Примет ли? Почитай, год не был у ней! Может, еще мужичишка какой наведывается ко вдовушке?
Постучался в окно. Харитиньюшка убрала прялку с льняной бородой, подошла к окну, посмотрела, окликнув. Филимон назвал себя. Обрадовалась, всплеснув руками, схватила полушубчишко и простоголовой выбежала во двор к воротам, распахнула их перед долгожданным гостем:
— Филюшенька! Вот радость-то! Заезжай, заезжай! Откель ты? Ужли из свово уезда? Енисей только-то схватился. Как рискнул-то?
— Слава Христе, доехал.
Филимон завел разномастных коней в ограду: ни конюшни, ни поднавеса в ограде не было — звездное небушко, распряг лошадей. Хлевушка для коровы, а за нею задний двор возле огорода, стог сена, огороженный в три жердинки, мерин у сена, и Филя поставил туда же коней. Со вдовушкой перетаскали кладь в холодные сени, прошли в избу.
— Дай хоть погляжу на тебя, воссиянный, — молвила Харитиньюшка, помогая ему освободиться от дохи и шубы. — Ах ты, борода моя рыженькая, уважил-то как! То-то меня подмывало: жду и жду чавой-то, а понять не могу. Во сне видела тебя скоко раз. А ты вот он, воссиянный! Дай хоть расцелую тебя, долгожданный мой.
Филимон Прокопьевич обнял Харитиньюшку, нацеловывает ее в губы, мяконькие, приятные, Харитиньюшка льнет к нему, бормочет точь-в-точь, как бывало на реке Мане, когда впервые согрешили на сплаве леса; сколь годов прошло! Ах ты, Харитиньюшка! До чего же ты благостная!
Огонек на загнетке вот-вот потухнет, а хозяюшка с воссиянным гостем никак не могут намиловаться, запамятовав обо всем на свете.
— Осподи! Осподи! — лопочет Филюша. — Экая ты, Харитиньюшка! Ехал дорогой, а сумленье так-то было: одна ли, думаю?
— Ах ты, рыженький! Какое может быть сумленье? Одна, одна! Бабы у нас в Ошаровой — истые ведьмы окаянные! Мужиков на корню иссушили, а на меня поклеп возводят. Слава богу, что приехал. Малый тополевец-то живой? — вдруг спросила Харитиньюшка, подживив комелек смолеными полешками.
— Выродок-то? Живой, живой. Никакая холера не берет.
Харитиньюшка хихикнула:
— И батюшка так же милует твою Меланью?
— Теперь ему не до милостев, — проворотил Филя. — Еще в страду казаки влупили ему шомполов — нутро отбили, лежмя лежит, а тут вот вдруг поднялся…
Филюша осекся на слове: говорить иль нет дальше?
— Ну и што, поднялся? Меланью прибрал к себе?
— Куды там! Худо у нас в уезде. Сказать и то страшно.
— Говори, говори. Аль не ко мне приехал?
— Дык-дык — тебе можно, та штоб — ни слухом, ни духом в
