— От меня не упорхнет! — заверила Харитиньюшка. — Тайны соблюдать умею. Вот самовар поставлю, на стол соберу, обскажешь.
X
Филимон занес в избу из сеней кадушку с медом, сало, а Харитиньюшка собрала на стол угощенье, зажгла коптилку на постном масле — керосину не было. Ну, да Филя, как съездит в город, так доставит керосину и подарочек купит Харитиньюшке, она того достойна.
Сели за стол, тесно друг к дружке, чаек горячий с медом, то-се.
— Дак што приключилось? — спросила.
— Беда пристигла, — вздохнул Филимон, от одного воспоминания о беде холод по спине продрал. — По всему уезду мужики восстанье подняли.
— Да што ты?! — охнула Харитиньюшка. — Ужли восстанье?!
— Не приведи господь, как мужичишки взъярились! Я того не принял, как погибель верная. Потому — власть мужикам не спихнуть, а што опосля будет?
— Беда-то! Беда-то!
— Истинно так!
— Ладно, што уехал. Сгил бы, истинный бог.
— Как пить дать! Али под пулей, али шомполами запороли бы. С отцом окончательно разминулся — никакого житья с ним нету. Слыхано ли, штоб людей старой веры подымать на восстанье? Пущай спытает, ужо. А мне таперь ни к чему возвертаться в тот угол — ни бабы, ни курочки рябы, чуждость! Как токо год-два пройдет, власть укоренится, заявлюсь, хозяйство продам, и перееду к тебе в Ошарову, штоб дом поставить. А покеля у меня белый билет и кони добрые — ямщину гонять буду, проживем, гли?
— Проживем, проживем. Коль прислонился — не бросай, за ради Христа! Я вить не бабий век прожила, а каких-то тридцать годочков.
— В самой поре!
— Ах ты, голубь! Вспоминал меня?
— Без тебя жизни никакой не было, муторность едная, как тина, вроде, — ответствовал Филюша, опрокинув чашку на блюдце и обняв Харитиньюшку. — К Меланье, опосля батюшки, срамно лезти, а одному мыкаться да аукаться — тоска захомутает.
— Не будет тоски, не будет, голубчик ты мой рыженький, — ластилась ладная, русокосая Харитиньюшка, и пахло от нее куделей, бабьим теплом, глаза с поволокою, поливали Филюшу синью поднебесною, и так-то ему хорошо стало, слов нет.
Филя сунул пимы в печку, чтоб к утру просохли, да в постельку к Харитиньюшке под стеженое одеяло. На комельке догорали смоленые полешки, по избенке порхали густые тени, с Енисея слышался треск льда — примораживало. Лед толщину набирал.
XI
Была ночь. И была тьма за окнами моленной.
Прокопий Веденеевич лежал в постели высоко на подушках лицом к образам с горящими свечами в подсвечниках; это была его последняя мирная ночь в собственном доме. Мякинная утроба сбежал — срам и стыд перед единоверцами за паскудного сына, а что поделаешь? Претерпеть надо.
Меланья примостилась с краюшку кровати в черном платье и в черном платке, повязанном по обычаю до бровей, и глаз не могла поднять на свекора — страшно! Лицом почернел, осунулся, борода и космы волос резко отбелились за время хвори и руки иссохли — упокойник!
Попросил горшок.
Меланья сходила за горшком и вышла. Старик долго поднимался, вцепившись, как коршун, в спинку кровати, сполз на пол, и тут ноги не сдюжили — упал, Меланья подоспела, запричитала.
— Ну… чаво ты! Исусе!..
— Позвать бабку?
— Нету такой бабки, чтоб нутро отбитое заживить наговором. Дай взвару корней — пущай кровь сгонют. Хуть бы на единую неделю силу господь ниспослал.
Ночь осенняя, долгая, а ветер так-то зловеще свистит в сучьях тополя! Пахнет ладаном и горящим воском.
— Слушай!
— Слушаю, батюшка, — тихо ответила Меланья.
— Не запамятуй клятьбу, какую дала мне пред иконою в бане. Не открой тайну мякинной утробе — навек проклятье будет, мотри! До возрастанья Диомида не трожь клад. А как Диомид подымется на свои ноги, укажи место клада: сам отроет, гли.
Меланья поклялась точно исполнить завещание Прокопия Веденеевича.
— Порушишь клятьбу — в смоле кипучей гореть будешь. Помни!
— Не забуду, батюшка, — поникла Меланья, клад мучил ее — так и хотелось отрыть да хоть одним глазом глянуть: «Много ли золота припрятано у батюшки для Диомида?»
— Не отверзни лицо твое и душу в час бедствия мово, не пусти слово на ветер! — наказывал духовник, поглаживая костлявой рукою плечо Меланьи. — Не было нам радости, видит господь. Дык пущай опосля меня возрадуется Диомид — сила у него будет большая, в тех туясах хватит, штоб хозяйство поправить опосля порухи. Да говори потом Диомиду, как я на сходке за народ заступился и муку принял великую, а не убоялся того, не пал духом. Пущай и он возрастет с той же крепостью нерушимой, за правду штоб стоял, хоша бы смерть в глаза ему зырилась.
— Не запамятую, батюшка, — кивнула Меланья, не соображая, что к чему.
— Туши свечи — ни к чему воску гореть. Две оставь на аналое.
От двух свечек в моленной стало сумрачно. Слышались вздохи старого тополя. Натужно вздохнет, притихнет, а потом со свистом выпустит воздух сквозь сучья.
— Эко вздыхает святое дерево! — слушал старик. — Полегчало мне, слава Исусу. Кабы корни пил сразу — может, поднялся бы.
— Дай бог, штоб вы поправились…
Старик помолчал, о чем-то думая, потом спросил:
— Поселенцы выступили?
— Ишо вечером. Много-много. Ехали! Ехали! Которые верхом на конях, а которые на телегах, пешком шли.
— Головня повел?
— Головня и Зырян.
— Надо бы и нам не мешкать, да вот старцы елозились в моленной. До вторых петухов отложили. Пошли-ка Апроську к Варфоломеюшке, чтоб послал сынов созывать праведников к выезду, да за мной пущай заедут на телеге. Про Филимона не сказывай, што убег, — экий срам на мою голову! Не в Минусинск ли он поехал?
— Не знаю, батюшка.
— На заимку, должно, где летось деготь гнали. Послать бы кого туда, штоб бока ему намяли. — Подумал, отказался: — Ни к чему! Все едино: с мякинной утробы, окромя нытья, проку не будет. Ладно, неси мне теплую одежу, облаку. Да Апроську пошли. Штоб бегом!
XII
Со вторыми петухами поднялись тополевцы — выезжали на телегах, верхами, молодые и пожилые, но женщин не взяли: не бабье дело воевать с казачьем треклятым.
Меланья в черном платке шла до поскотины возле телеги, на которой везли духовника, шла с иконою в руках, как и все тополевки — тихие, кроткие, не источая слез в час горькой разлуки.
Была еще середина холодной, ветреной ночи, шли, шли и ехали молча, угрюмо…
Одни — расставались на век, другие — притащились вскоре домой, подавленные, онемевшие от оглушительного разгрома белоеланского отряда в селе Городок на Тубе, мало кому удалось бежать живым, когда белые окружили село Городок и открыли артиллерийскую стрельбу. Повстанцы кинулись на тонкий лед Тубы и пошли на дно с воплями и криками. Аркадий Зырян с Мамонтом Головней прорвались с полусотней конников из окружения к повстанческим отрядам.
Прокопия Веденеевича привезли из Каратуза на той же телеге, укрытого холстяной полостью, возле тела сидели старцы в шубах — Варфоломеюшка
