Анисья не стала слушать дальше — мороз пошел по телу, и она, так и не потревожив мать с дядей Мишей, легла в свою постель и долго не могла уснуть.
У матери потом не отважилась спросить: кто такой дядя Миша? И почему мать наедине с ним зовет его Гаврей?
…Еще вспомнила, как ездила с дядей Мишей на правый берег Енисея посмотреть беженцев с запада. Лепило мокрым снегом и было холодно. Они сошли с пригородного поезда на станции Злобино, перешли пути и сразу же начался «Китай-город» эвакуированных.
На обширном пустыре, продуваемом со всех сторон, не было ни домов, ни бараков. Кругом землянки, землянки с толевыми крышами на метр от земли, и там жили дети, старики и больные. Все эти люди эвакуированы были вместе с паровозостроительным заводом из города Бежицы. Между рядами землянок возвышались брезентовые палатки. На веревках трепыхалось развешенное белье, дымились костры, вокруг которых кучились люди, кто в чем. Поодаль, у железной дороги, сгружено было оборудование завода — станки, штабеля железных труб и всякая всячина. И что самое удивительное — под снегом стояло пианино, а возле него навалены были какие-то разрисованные доски — театральная бутафория и книги — множество книг. Анисья подняла одну из книг — не художественная, про паровозы что-то, бросила обратно в кучу. Дядя Миша задерживался у костров, спрашивал какого-то знакомого, а когда пошли обратно к станции, он сказал Анисье, что все эти беженцы так и замерзнут на пустыре, и никому до них дела нет, и что в Москве приготовлены самолеты для бегства правительства. И что при побеге правительство, понятно, вывезет из Государственного банка все золото и драгоценности, и ничего о том не знают люди, мерзнущие под открытым небом. Он будто жалел несчастных беженцев. «Ты должна все это видеть, запомнить — поучал он Анисью. — Наша жизнь вся из узлов». Именно в этот раз он сказал Анисье, что настанет час и она будет гордиться своим отцом, который не покривил совестью, как бы ему ни было трудно, и что во имя возрождения свободы в России он готов сложить голову. «Противоестественной власти скоро настанет конец, и мы обретем свободу и сумеем еще послужить отчизне». Он так и сказал: «отчизне».
В восемнадцать лет душа распахнута к тайнам и подвигам «во имя справедливости», хотя Анисья и не очень разбиралась, в чем истинная суть и смысл человеческой справедливости и что такое свобода для избранных и тюремная крепость для всех? Она просто верила дяде Мише, хотя знала уже, что он не дядя Миша, а Гавриил Иннокентьевич Ухоздвигов — последний из Ухоздвиговых, как мать ее — последняя из Юсковых. У ней еще не было ни собственного взгляда на жизнь, ни опыта, ни мозолей на сердце, натираемых невзгодами. Все это пришло позднее.
В конце войны дядя Миша в последний раз навестил Анисью в институте. Он приехал из тайги какой-то болезненный, помятый, прихлопнутый, еще больше сутулился, жаловался на ревматизм в суставах, и на голове его увеличились залысины. За годы войны и напряженного ожидания великих перемен он согнулся и постарел.
— Такие-то дела, Аниса, — сказал он, когда они шли улицей к ресторану «Енисей». — Укатали сивку крутые горки! Ах, да что там говорить. Свершилось! Как крышка гроба захлопнулась над головой.
Анисья навсегда запомнила эти страшные слова…
В ресторане он отыскал укромный уголок за колонною и попросил официантку никого не подсаживать к их столику.
Говорил мало и Анисью ни о чем не расспрашивал, как бывало в прошлые годы. Он никак не мог стряхнуть с себя какое-то сонное оцепенение.
Когда официантка подала закуску и водку в графинчике, а для Анисьи поставила портвейн, дядя Миша медленно так оглянулся, посмотрел на подоконник, на окно, будто что-то искал, и потом вздохнул:
— Тут могут быть везде уши. Ладно, дочь, выпьем за твое здоровье и благополучное плавание! Защитить диплом, и в добрый путь!.. А путей-дорог у Советской власти много — выбирай любые. Живи, дочь, и отца помни. Он для тебя сделал все, что мог, даже сверх того!..
Анисью озадачило подобное откровение. Почему он так громко и торжественно заявил, что она его дочь и что у Советской власти много путей-дорог? Она-то знала, как он жаловал Советскую власть, при которой так и не стал хозяином папашиных и юсковских приисков.
— Само собою, после института выйдешь замуж, — продолжал так же мрачно дядя Миша. — Об одном прошу: если у тебя будет сын, назови его Гавриилом.
И поглядел на Анисью как-то отчужденно, неузнаваемо. О чем он думал?
Когда вышли из ресторана, прямо в улице услышали по радио сводку Совинформбюро: советские войска подошли к Берлину…
Дядя Миша скупо попрощался и ушел, не оглядываясь, по улице Перенсона.
XII
Из дома Боровиковых вылетела песня. Сперва в один хрипловатый мужской голос:
Бьется в тесной печурке огонь…И тут же подхватили еще два мужских голоса и один женский. Это было так неожиданно, что Аниса с недоумением уставилась на черные стены дома.
На поленьях смола, как слеза… И поет мне в землянке гармонь Про улыбку твою и глаза…Это же Демид, Демид поет! Она узнала его особенный голос, выделяющийся из всех, — высокий, переливчатый. Такого голоса, как она знает, нету ни у Павлухи Лалетина, ни у милиционера Гриши. И у Фроськи такой же высокий и приятный голос. Какие они голосистые, Боровиковы!
Когда пропели:
Ты сейчас далеко, далеко… Между нами снега и снега… До тебя мне дойти нелегко… А до смерти четыре шага… —сама не понимая с чего, Анисья расплакалась. Смотрела на черный дом, потом на тополь и плакала, плакала.
Когда песня смолкла и наступила пугающая тишина, Анисья пошла прочь от дома Боровиковых серединою большака в лунном наводнении. Редко в каком из домов светились огни. В одной половие дома матери, в горнице, просвечивались розовые шторы, отбрасывая в улицу заревые пятна. Анисья остановилась, подумала — и пошла дальше. Она попросится переночевать к Груне Гордеевой, известной на деревне хохотушке.
Когда-то Груня работала на тракторе, соревновалась с мужиками, всегда выходила победительницей, потом ушла на колхозную ферму и выхаживала телят. Полугодовалых телков она поднимала