Тони отвернулся от окна и сделал несколько шагов к стулу, остановившись перед отцом.
— Хочешь я помогу тебе лечь в постель? — спросил он.
— Я не хочу ложиться в постель, — сказал Оливер, — Я хочу рассказать тебе про сыновей. Кто знает — может, когда у тебя будут свои сыновья, и тебе это будет интересно самому. Сын возрождает твой оптимизм. Ты достигаешь определенного возраста, скажем, двадцать пять, тридцать, в зависимости от твоего интеллекта, и ты говоришь: — Все это ни к чему. Ты начинаешь понимать, что все это повторение одного и того же. Только с каждым днем все хуже и хуже. Если ты веришь в бога, то наверное, говоришь сам себе. «Моя цель — смерть. Аллилуйя, я слышу золотые арфы, моя душа настраивается на благодать.» Но если ты не религиозен — если ты говоришь: «Это все одно и то же, только есть еще и воскресенья.» Что ты тогда имеешь? Банковскую книжку, неоплаченные счета, хладнокровие, что там у нас на обед, кто приглашен — то же меню, что и на прошлой неделе, те же гости, что и в прошлом году. Сядь на пригородный поезд в шесть часов вечера в любой день недели, и ты увидишь этих людей, едущих с работы. Всю скуку мира собранную в одном месте. Ее столько, что можно стереть огромный город с лица земли. Скука. Начало и конец пессимизма. И вот тут появляется ребенок. Малыш ничего не знает о пессимизме. Ты наблюдаешь за ним, слушаешь его, он цветет с каждым своим вздохом. Он цветет в своем росте, в своих ощущениях, в познании. В нем есть что-то, что говорит ему, что стоит становиться старше, учиться кушать, ходить в туалет, учиться читать, драться, любить… Он на гребне огромной волны, которая несет его вперед — и ему никогда не приходит в голову оглянуться и спросить: «Кто толкает меня вперед? Куда я иду?» Ты смотришь на своего сына и видишь, что у человечества есть нечто, что заставляет автоматически верить в ценность жизни. Если бы у тебя был отец, который вошел в волны Вотч Хилз, это было бы очень важным рассуждением. Когда тебе было три года, я бывало наблюдал, как ты сидишь на полу и пытаешься самостоятельно натянуть башмачки и носки, так старательно, и я смеялся. И пока я сидел в комнате среди детей и хохотал, как крестьянин в цирке, #то был на вершине волны с тобой. Я впитывал оптимизм детства для своих взрослых целей. Я был благодарен тебе и обожал тебя. Теперь… — Оливер сделал глоток и хитро посмотрел на сына поверх края бокала. — Теперь я не обожаю тебя. Все то же самое. Молодой человек, неудовлетворенный, как я сам был в молодости, он напоминает мне ту красивую женщину, на которой я когда-то женился, который напоминает мне, что мы пустили к чертям все…
— Отец, — с болью в голосе произнес Тони, — не надо этого.
— Конечно, — бормотал Оливер в бокал. — Конечно же надо. Последняя воля, последний завет. Оправляясь на войну. Войны помогают тоже. Нельзя иметь сына, иметь войну. Это уже другая волна. Нет времени остановиться и спросить, кто толкает меня вперед, куда я иду. Иллюзия цели, достижения. Взять город. Не важно какой город, не важно, кто в нем живет. Не важно, что они будут делать, после того, как войска уйдут. Не важно, почему его нужно взять. Просто надо надеяться, что война продлится достаточно долго, и что городов хватит, и что ты не вернешься с войны…
— Ты бы не говорил так, если бы не выпил, — сказал Тони.
— Нет? Может, и нет, — хмыкнул Оливер. — Но это хорошая причина, чтобы напиться. Ты не помнишь, потому что ты был очень мал, но я когда-то был высокого мнения о себе. Я думал, что я очень самобытное сочетание ума, чести, усердия и смекалки. Спроси меня что-то тогда, и я быстро, как Папа Римский, как электронный мозг выдавал ответ. Я был незыблем как Республика, не было никаких сомнений, уверенность была частью моего имени. Я был уверен в работе, в семейной жизни, в преданности, в образованности детей, и мне было наплевать, кто знает это. Я смотрел на мир ясными глазами сумасшедшего. Я был из прочной семьи, я был сын отца-самоубийцы. За моей спиной была обеспеченность, колледж и отличный портной, и меня не поразила бы даже молния, ударившая мне в лоб четвертого июля. И тут за пятнадцать минут, на маленьком вонючем курорте возле озера, все это рухнуло. Я принял неправильное решение, конечное. Но может быть, единственное правильное решение было бы взять тебя за ноги и утопить в озере, но мое положение в обществе, конечно, не позволили бы мне так сделать. Авраам и Исаак никогда не поехали бы в Вермонт, какие бы там ангелы их не ждали. Произошло то, что я направил орудие против себя, хотя уверен, что ты думаешь иначе. Ну и к черту, — воинственно заключил он. — А тебе — то что? Ты просто покинул дом раньше, чем другие и несколько праздников провел в одиночестве, вот и все.
— Конечно, — с горечью согласился Тони, вспоминая все эти семь лет. — Вот и все.
— А я просто умер, — продолжал Оливер, не обращая внимания на сына. — Потом, оглядываясь назад, я знал, что виноват, я говорил, что все дело в чувственности. Может, так оно и было. Только через некоторое время не осталось никакой чувственности. Конечно, мы притворялись, потому что в семейной жизни есть некоторые обязательства в этой области, но к тому времени было столько всего другого, что мы почти совсем оставили эту сторону жизни.
— Я не желаю об этом слышать.
— Почему бы и нет? Тебе уже двадцать лет, — сказал Оливер. — Я знаю, что ты восходящая звезда в этой области. Я не оскверняю ушки девственницы. Познай Отца и Мать своих. Если ты не можешь почитать их, то хоть познай их. Это не самое лучшее, но другого нет. Война снова сделала меня мужчиной. У меня был роман с официанткой в
