— Не знаю. Как я уже говорил, мы недавно познакомились.
— О, вы весьма сдержанный человек.
— Более или менее.
— Могу ли я спросить, мистер Граймс… — последовал нетерпеливый жест. — Как ваше имя?
— Дуглас.
— А меня зовут Джулиано. Будем называть друг друга просто по имени. Так скажите, Дуглас, какой у вас бизнес?
— Главным образом помещение капитала, — немного замявшись, ответил я.
— Не буду назойливым. — Квадрочелли вытянул руки, как бы отводя дальнейшие вопросы. — Вы друг Майлса, и этого для меня вполне достаточно. А теперь время уже завтракать, — сказал он, поднимаясь. — Макароны и свежая рыба. Пища простая, но с того самого дня, как я живу со своей дорогой половиной, у меня никогда еще не болел живот. Полнеете, говорят мне доктора, но я же не собираюсь стать кинозвездой, — снова рассмеялся он.
Я тоже поднялся, взял его под руку, и мы направились к выходу. Неожиданно дверь отворилась, и на пороге в лучах яркого итальянского солнца показалась Эвелин Коутс.
— Мне звонил Лоример и сказал, что вы здесь, — объяснила она. — Надеюсь, не помешаю вам.
— Конечно, нет.
Быть может, потому, что наша встреча теперь произошла весной у Средиземного моря, или потому, что Эвелин была в отпуске, или, наконец, просто далеко от Вашингтона, но она казалась совсем другой женщиной. Резкость и властность, которые меня раздражали в ней при первом знакомстве, словно исчезли без следа. Лежа с ней в постели, я не заметил прежнего охватывавшего ее отчаянного поиска того, чего никогда не найдешь. Чувствовалось сейчас в ней какое-то внутреннее, затаенное напряжение или ожидание. Мы провели вместе несколько часов, грелись на солнце, держались за руки, о чем-то несвязно говорили, весело смеялись и дурачились, забавляясь попытками объясняться по-итальянски с официантом или фотографированием друг друга в разных позах.
Когда Эвелин приехала, Квадрочелли тут же оставил нас одних, сказав, что мне, конечно, надо о многом переговорить со своей прелестной американской подругой.
— Встретиться сможем и завтра, — добавил он. — Моя жена все поймет. И дочки тоже, — раскатисто рассмеялся он, покидая нас.
Однако в этот же день Квадрочелли со множеством извинений сообщил, что вечером вылетает в Милан, так как на предприятии у него нелады, которые можно назвать саботажем. Вернется он при первой же возможности.
После обеда Квадрочелли позвонил мне как раз в ту минуту, когда, насладившись любовью, мы с Эвелин расслабленно лежали в постели в моей уютной комнатке с видом на море. Я посочувствовал Квадрочелли в связи с его неприятностями, но в глубине души вовсе не сожалел, что лишен его общества, поскольку мог теперь уделить все свободное время прелестной Эвелин.
Туристский сезон еще не наступил, потому в «Пеликано» было почти совсем пусто, и мы жили словно владельцы роскошного загородного дома с приветливой и услужливой прислугой, где все было для нас. Раздевшись, мы часами лежали рядышком, загорая на теплом весеннем солнце. Мне показалось, что тело Эвелин стало более нежным и округлым. Прежде оно было крепким и упругим, как у женщины, которая следит за собой, за своим весом и формами с помощью усердных гимнастических упражнений и дорогостоящего ежедневного массажа. Мы говорили о многом и разном, но никогда о Вашингтоне или о ее работе. Я не спрашивал ее, надолго ли она приехала, и она не заговаривала об этом.
Про свою беседу с Лоримером я решил ей не говорить.
То были чудесные дни, беззаботные и сладострастные, ничем не тревожимые — ни часами, ни календарем, — в прекрасной стране, языка которой мы не знали и печали которой не заботили нас. Мы не читали газет, не слушали радио и не строили никаких планов на будущее. Несколько раз звонил Фабиан из Нью-Йорка, говорил, что все идет гладко, что мы день ото дня богатеем, но все же есть некоторые трудности, которые не объяснишь по телефону, и потому он задерживается дольше, чем ожидалось. Квадрочелли перед отлетом в Милан прислал мне расчеты по сделке с вином, которые, не читая, я тут же срочной почтой отправил Фабиану. Фабиан нашел эти расчеты превосходными и просил передать Квадрочелли, что его условия сделки вполне приемлемы.
— Кстати, — спросил я, — как прошли похороны Слоуна?
— Очень хорошо, — ответил Фабиан. — И вот еще, чуть не забыл. Как вы просили, я позвонил вашему брату, и он навестил меня в Нью-Йорке. Уверял, что дело, на которое вы дали ему деньги, становится весьма многообещающим.
Так прошла неделя, и все в ней было хорошо.
Мы поехали в Рим за заказанными пятью костюмами, остановились там в отеле и как заправские туристы бродили по улицам, завтракали на пьяцца Навона, где пили вино Фраскати, побывали в Ватикане, осмотрели Форум, Музей Боргезе, слушали «Тоску».
Во время одной из прогулок по Риму я привел Эвелин на ту выставку, где в окне стояла купленная мной картина, о чем я ей не сказал. Мне хотелось сначала узнать ее мнение об этой картине как человека, более разбирающегося в живописи. Она нашла, что картина хороша, бесспорно хороша, но мы не смогли зайти и осмотреть всю выставку, так как она была закрыта на обеденный перерыв. Я подумал, что это к лучшему. Другие картины могли ей не понравиться, а Бонелли стал бы наверняка благодарить меня за чек, и я оказался бы в неловком положении. Мне же после проведенных с Эвелин дней стало хотеться, чтобы она всегда была обо мне высокого мнения. О чем бы ни шла речь.
На другой день у Эвелин было назначено свидание с ее другом из американского посольства, а я поехал за двумя купленными мной картинами. На этот раз у старика Бонелли был более радостный вид, что, очевидно, объяснялось тем, что еще на трех полотнах появились таблички с указанием «продано». Он даже напевал себе под нос какую-то арию из «Тоски». Я спросил о Квине, которого не было на выставке.
— Со времени встречи с вами, — объяснил старик, — Анжело день и ночь работает у себя дома. Он был очень подавлен тем, что более года его работы висели здесь на стенах и никто ими не интересовался. Как молодой художник он приходил в отчаяние, не получая хотя бы небольшой поддержки.
— Это
