ее людей, эта комната, снимаемая помесячно, ничем не примечательная кроме того, что здесь живет мертвый, эта бакалея на углу, с хозяином которой я знаком, как обычно люди знакомы друг с другом, эти юноши у двери старой таверны, эта утомительная бесполезность всех этих одинаковых дней, это прилипчивое повторение тех же персонажей, как драма, сюжет которой, если бы он существовал, был бы вывернут наизнанку…

Но вижу также, что избежать этого означало бы или властвовать над этим, или отвергнуть это, и я не властвую над этим, потому что его не превосхожу в реальности, и не отвергаю его, потому что, о чем бы ни мечтал, остаюсь всегда там, где нахожусь.

И мечта – это для меня постыдное бегство, малодушие иметь в качестве жизни тот мусор души, какой другие видят только во сне, в фигуре смерти, приходящей, когда, уподобившись спелым овощам, они спокойно храпят!

Нельзя иметь ни единого благородного жеста, импульса, какой бы ни остался только внутри, у закрытой двери, ни единого бесполезного желания, какое бы ни было действительно бесполезным!

Цезарь определил суть честолюбия, сказав: «Лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме!» Я не являюсь ничем ни в одной деревне, и ни в одном Риме. По крайней мере, бакалейщик на углу уважаем от улицы Успения до улицы Победы. Он – Цезарь всего квартала, и женщины заслуженно его любят. Я выше его? В чем, если ничто не допускает ни превосходства, ни подчиненности, ни сравнения?

И так я еле тащусь делать то, что не хочу делать, и мечтать о том, чего не смогу иметь, моя жизнь… абсурдна, точно остановившиеся часы на площади.

Обыкновенный человек, как бы ни была трудна его жизнь, наделен, по крайней мере, счастьем не думать. Переживать жизнь, как кот или собака, – так делают обычные люди, и так и надо проживать свою жизнь, чтобы располагать удовольствием кота или собаки.

Думать – это разрушать. Сам процесс мышления говорит об этом даже самому мышлению, потому что думать – это разлагать. Если бы люди умели осмыслить процесс таинства жизни, если бы умели почувствовать тысячу сложностей, которые подсматривает душа в каждой подробности действия, они никогда бы не действовали, даже не жили бы. Они заканчивали бы жизнь самоубийством от страха, как те, кто кончает с собой, чтобы их не гильотинировали на следующий день.

Дождливый день

Воздух – какого-то квазижелтого цвета, будто бледно-желтый, на который смотрят сквозь грязно-белый. Едва желтый на сероватом фоне. Бледность серого включает желтый в свою печаль.

Любое смещение обычных часов всегда приносит духу какую-то холодную новизну, удовольствие с легкой примесью уныния. Тот, кто привык покидать контору в шесть часов, выйдя случайно в пять, скоро ощутит внутреннюю радость и что-то, близкое к сожалению оттого, что не знает, куда себя девать.

Вчера у меня было дело в другой части города, я вышел из конторы в четыре часа, в пять уже решил свою задачу. Мне непривычно находиться на улице в такой час, и поэтому я чувствовал себя точно в другом городе. Мягкие тона света на фасадах домов были отмечены какой-то бесполезной нежностью, и вечные прохожие шли мимо меня в соседнем городе, сошедшие на берег вчера ночью моряки одной эскадры.

Контора была еще открыта. Я возвратился туда, к естественному удивлению работников, видевших, как я уходил. Неужели вернулись? Да, вернулся. Я находился там, ничего не чувствуя, одинокий среди тех, кто за мной наблюдал, но в моей душе их не было… Это был, в определенной степени, дом, место, где себя не чувствуют.

Думаю иногда, с грустным удовлетворением, что если когда-либо в будущем, к которому я уже не буду иметь отношения, эти фразы, что я пишу, заслужат похвалу, я приобрету, наконец людей, кто бы меня «понимал», моих, настоящую семью, чтобы родиться в ней и быть любимым. Но еще до того, как родиться в ней, я буду давно уже мертвым. Я буду понятым только в изображении, когда эта привязанность, любовь уже не сможет компенсировать умершему ту нелюбовь, что окружала его при жизни.

Быть может, однажды станет понятным, что я, как никто другой, выполнил свой врожденный долг толкователя части столетия; и когда это поймут, напишут, что в мою эпоху я не был понят, что я, к несчастью, жил среди неприятия и холода и как жаль, что так со мной произошло. И тот, кто это напишет, не будет понимать, как и те, что меня окружают, моего аналога из этого будущего времени. Потому что люди всегда учатся на опыте своих прадедов, давно умерших. Только от мертвых мы умеем учиться настоящим основаниям жизни.

Вечером, когда я это пишу, дождливый день перестал быть дождливым. Какая-то радость воздуха чересчур свежо ласкает кожу. День заканчивается не в серости, но в бледной синеве. Расплывчатая синева отражается даже на камнях улиц. Больно жить, но это – как бы издалека. Чувствовать – не имеет значения. Освещается то одна, то другая витрина. За одним из высоких окон люди наблюдают за окончанием работы. Нищий, что слегка задевает меня, проходя, удивился бы, если бы он меня знал.

В синем, менее бледном и менее синем, чем тот, что отражается в домах, постепенно вечереет в этот неопределенный час.

Легко опускается конец некоего дня, за который те, кто верит и блуждает, зацепляются в своей обычной работе, и в их настоящей боли проступает бессознательное счастье. Падает легкая волна угасающего света, меланхолия бесполезного вечера, зыбкость без тумана входит в мое сердце. Падает легкая, нежная, колеблющаяся бледность, светлая и голубая, водяного вечера – легкая, нежная, грустная – на землю, обыкновенную и холодную. Падает легкий невидимый пепел, печальное однообразие, скука без оцепенения.

Три следующих друг за другом дня, жаркие, беспокойные, затихшие в ожидании грозы, принесли легкий холодок, ласкающий поверхности предметов, потому что гроза ходила стороной. Так иногда душа, страдавшая от тяжести жизни, неожиданно чувствует необъяснимое облегчение.

Я понимаю, что мы сами – атмосферы, над которыми парят угрозы бури, в другом месте реализованные…

Пустая безмерность вещей, огромное забвение, что царит на небе и на земле…

Моя жизнь постепенно теряет силы, все, чем я хотел быть, терпит крушение, а я присутствую при этом инкогнито. Могу сказать, с той правдивостью, что не нуждается в приукрашивании, что нет ни одной вещи, желанной мне или мечтаемой, которая не разрушалась бы под окнами, превращаясь в пыль, словно упавший из окна верхнего этажа цветочный горшок. Кажется даже, что Судьба всегда сначала заставляет меня любить или хотеть того, что она мне уготовила, чтобы на следующий день я увидел, что у меня этого не

Вы читаете Книга непокоя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату