Швыряю ручку на конторку, и она катится по покатой поверхности рабочего стола, но я ее не схватываю. Я почувствовал все внезапно. И моя радость проявилась в этом действии, полном ярости, которой я не чувствую.
В детстве мне дарили плетеные тележки. Я страстно любил их – помню очень хорошо, – потому что сострадал им, ненастоящим…
Когда однажды мне досталось несколько шахматных фигур (другие были потеряны), какая была радость! Я скоро дал названия фигурам и включил их в мир моей мечты.
Роли их определились четко. Они имели различные жизни. Один из них, сильный и спортивный, жил в коробке, на моем комоде, мимо которого проходил вечером, когда я, а позже и он возвращались из колледжа трамваем из спичечных коробок, соединенных проволокой. Он всегда выскакивал из движущегося вагона. О, мое мертвое детство! О, труп, вечно живой в моей груди! Когда я вспоминаю об этих своих игрушках, подступившие слезы согревают мои глаза, и ностальгия, острая и бесполезная, грызет меня, подобно угрызениям совести. Все это прошло, осталось неподвижным и видимым в моем прошлом, в моих постоянных мыслях о моей тогдашней спальне, вокруг моей особы – ребенка, ведущего по воздуху от комода к туалетному столу и от него к постели игрушечный трамвай, везущий домой моих смешных учеников из дерева.
Одних я наделял пороками – пристрастием к табаку, воровством, – но по природе я не сексуален и не приписывал им иных шалостей, кроме одной – целовать девушек и подстерегать, когда они откроют ноги. Я заставлял их курить свернутую бумагу за большой коробкой, стоявшей на большом чемодане. Иногда там появлялся некий мэтр. И, вживаясь в своих персонажей, я делал игрушечную сигару и ставил курильщика на углу, поджидать мэтра и провожать в неминуемую дорогу… Иногда они были далеко один от другого, и я не мог одновременно управлять ими. Я был вынужден заставлять их идти поочередно. Меня это огорчало, как сегодня огорчает невозможность придать выражение какой-то жизни… Ах, но зачем же я вспоминаю все это? Зачем я не остался навсегда ребенком? Зачем не умер я там, в один из этих моментов, пленник коварства моих учеников и прибытия, будто бы – неожиданного, моих мэтров? Сегодня я не могу делать этого… Сегодня у меня есть только реальность, с которой я не могу играть… Бедный ребенок, изгнанный в его зрелость! Зачем же я должен был вырасти?
Сегодня, когда вспоминаю это, ко мне приходит сожаление о чем-то большем. Умерло во мне большее, нежели только мое прошлое.
Пейзаж дождя
Всю ночь спускался с неба щебет дождя. Всю ночь в полусне я слышал его настойчивое холодное однообразие. То один росчерк ветра в вышине хлестал кнутом, и вода становилась волнистой от боли и пробегала быстрыми руками по стеклу; то глухой звук заставлял уснуть мертвое пространство снаружи. Моя душа была той же всегда, среди простыней, как среди людей, болезненно сознавая этот мир. Медлил день, как медлит счастье, и в тот час казалось, что медлит он бесконечно.
А если день и счастье никогда не придут? Если ожидать, можно даже не разочароваться достигнутым.
Случайный звук запоздалого автомобиля, резко подскакивающего на камнях, возрастал из глубины улицы, потрескивал стеклами, стихал в глубине мостовой, в глубине моего смутного сна, который всем этим нарушался. Стучала порою дверь на лестницу. Иногда слышался плеск воды под ногами, шорох мокрого платья. Выделялся высокий голос, когда шагов становилось много. Потом тишина возвращалась, шаги стихали, и несметный дождь продолжался.
На мрачных стенах, видимых, если открыть глаза, из моей спальни, плавали обрывки мечтаний, смутный свет, черные полосы, что-то небывшее, что поднималось и опускалось. Предметы, большие, чем днем, пятнали расплывчато абсурд тьмы. Дверь была обозначена чем-то, ни белее, ни чернее ночи, но отличным от нее. Что же касалось окна, я только слышал его.
Новый, жидкий, неопределенный, дождь звучал. Моменты медлили в его звуке. Одиночество моей души расширялось, растекалось, вовлекая то, что я чувствовал, чего я хотел, о чем хотел мечтать. Смутные объекты – участники, в тени, в моей бессоннице занимали свое место, вплетая свою боль в мое отчаяние.
Треугольная мечта
Свет возрождался из желтизны, преувеличенно медленный, из желтизны, грязной от мертвенной бледности. Возрастали промежутки между предметами, и звуки тоже расширяли промежутки по-новому, разъединяясь. Только послышавшись, внезапно умолкали, будто подрезанные. Жара, по-видимому возраставшая, казалось, превратилась в холод. Через небольшую щель в дверях, что прилегали к окну, виделось единственное дерево, застывшее в ожидании. Его зелень была иной. Тишина входила в него через цвет. В воздухе закрывались лепестки. И в самой композиции пространства какая-то взаимосвязь, не похожая на замыслы, существовала, меняя и разбивая тон звуков, света и цветов, словно бы они изнашивали протяженность.
В тех пошлых мечтаниях, что зовутся стыдом, текущим из пропасти души, и в которых никто не отважится признаться, и от которых нас давит бессонница, как грязный призрак, вязкость и гнойный волдырь подавленной чувствительности, – что́ в них… нелепо, что́ в них ужасно и не сказано, это может распознать наша душа!
Человеческая душа – это карикатурный паноптикум. Если бы одна душа могла бы обнаружиться истинно, не было бы стыда более глубокого, по сравнению со всеми известными видами стыда, это был бы, как правильно говорят, колодец, но колодец мрачный, полный смутных отзвуков, обитаемый гнусными жизнями, вязкостями без жизни, слизняками без существования, соплями субъективности.
Чтобы составить каталог чудовищ, следует лишь точно описать словами те вещи, что ночь несет сонным душам, страдающим от бессонницы. Эти вещи обладают всей бессвязностью сна без оправдания, состоящего в том, что это сон. Парят как летучие мыши над