Чуждые этому плачут недолго и по необходимости – когда у них умирает сын, которого вспоминают только в годовщины; теряя деньги, плачут, пока не добудут других или не привыкнут к потере – человечество продолжается, любя и переваривая пищу. Жизнеспособность восстанавливается и оживляется. Мертвые остаются в земле. Потери остаются потерянными.
Когда я вижу нежащегося кота, всегда вспоминаю о человеке на солнышке.
Он сегодня ушел, говорили, что окончательно, туда, где родился, его называли мальчиком на посылках, того самого человека, которого я привык считать частью этого человеческого дома и поэтому частью меня и мира, который является моим. Он сегодня ушел. В коридоре, неожиданно встретившись в ожидаемом прощании, я обнял его, он робко ответил на объятие, и я сумел удержать слезы, против моей воли рвавшиеся на воспаленные глаза.
Все, что есть наше, хотя бы только случайно увиденное нами или пересекшееся с нами в процессе общения, потому было нашим, что становится нами. Тот, кто сегодня отдаляется, потому что уезжает в галисийскую землю, которой я не знаю, не был для меня мальчиком из конторы; был важной частью, видимой и человечной, субстанции моей жизни. Я сегодня уменьшился. Я уже не прежний. Мальчик на посылках уехал.
Все, что проходит, там, где мы живем, проходит в нас. Все, что прекращается, из того, что мы видим, прекращается в нас. Все, что было, отнято у нас, когда оно уходит. Мальчик из конторы уехал.
Более медлительный, более взрослый, менее своевольный, стою перед высокой конторкой и продолжаю вчерашние записи. Но трагедия сегодняшнего дня прерывает раздумьями работу, так что приходится усилием воли овладеть собой и включиться в процесс письма, как и следует. Душа не лежит к работе, я могу только быть собственным рабом. Мальчик из конторы уехал.
Да, завтра, или в другой день, или когда угодно, может прозвучать для меня колокол; и я тоже буду тем, кого здесь больше нет, старинным копировальным аппаратом, который уберут в шкаф под лестницей. Да, завтра или когда Судьба прикажет, настанет конец тому, что притворялось мной. Я поеду на землю, где родился? Не знаю, куда я поеду. Сегодня трагедия видима своей потерей, чувствительна тем, что не достойна чувствоваться. Боже мой, боже мой, мальчик из конторы уехал.
Слышится некий отголосок звука из темной ямы, поглотившей все. Затем – глухой вой, сопровождаемый колебанием вывесок на улице. Его сменяет рев пространства, все содрогается, и страх от этого сродни тишине.
Больше нет ничего, кроме ветра, – и я замечаю, словно во сне, что двери содрогаются и оконные стекла сопротивляются натиску извне.
Я не сплю. Я существую между сном и явью. Мое сознание заполняют призраки. Меня давит сон, а не тяжесть подсознания… Я ничего не знаю. Ветер… Просыпаюсь и снова засыпаю, я еще не спал. Передо мной мир высокого звука, и я беспокоюсь о том, что там, за пределами моего самопознания. Пользуюсь осмотрительно возможностью спать. В итоге сплю, но не знаю, сплю ли я. Есть всегда в том, что я считаю сном, звук всеобщего конца, ветер в сумерках и, если прислушаться, звук легких и сердца.
И вот бледная смерть растворяет звезды в утреннем небе, и желтый, едва тронутый оранжевым лучом из-под низких туч бриз становится менее свежим, вот теперь я наконец медленно поднимаю с постели, где мечтал о вселенной, свое изнуренное отчего-то тело.
Глаза зудят, силясь оставаться открытыми, и я подхожу к окну. Свет над тесными крышами отличается от общего бледно-желтого тона. Я смотрю на все это несколько отупевший от бессонницы. Вознесшиеся к небу очертания высоких домов делают желтизну воздушной, сводят ее к нулю. В глубине, на западе горизонт уже был бело-зеленый.
Я знал, неизвестно откуда, что день будет для меня тяжелым. Я знал, что все, что я сделаю сегодня, будет сделано под влиянием – не сна, которого у меня не было, но моей бессонницы. Я знал, что буду жить, как сомнамбула, не только потому, что не спал, но потому что не мог спать.
Есть дни, наполненные философией, что наводят нас на толкование жизни, что становятся критическими заметками на полях в книге нашей общей судьбы. Этот день как раз из таких. Нелепо, но мне кажется, что это мои отяжелевшие глаза и мой жалкий разум пишут строки комментария, бесполезного и глубокого.
Свобода – это возможность изоляции. Ты волен, если можешь удалиться от людей, и ни потребность в деньгах, ни стадное чувство, ни любовь, ни слава, ни любопытство не заставят тебя искать человеческого общества. Если жить одному для тебя представляется невозможным, ты родился рабом. Можешь иметь все величие духа, все сокровища души; ты – благородный раб или разумный слуга: ты не свободен. И трагедия родиться таким – не твоя, но она – от Судьбы и только для нее самой. Но горе тебе, если гнет жизни, она сама тебя принуждает стать рабом. Горе тебе, если, рожденный свободным, самодостаточным, ты обрекаешься нуждой жить вместе с людьми. Тогда это воистину твоя трагедия, это то, что несешь с собою.
Родиться свободным – наибольшее величие человека, что возносит униженного отшельника над королями и самими богами, которым хватает силы, но не презрения к ней.
Смерть – это освобождение, потому что умереть – значит не нуждаться в других. Бедный раб видится освобожденным насильно от своих удовольствий, от своих печалей, от своей жизни, желанной и постоянной. Видится свободным король – от своей власти, которую не хочет оставлять. Женщины, что разбрасывались любовью, видятся свободными от вожделенных побед. Победители видятся свободными от побед, предназначенных им жизнью.
Поэтому смерть облагораживает, обряжая для неведомого празднества жалкое, нелепое тело. На этом празднестве есть свободный, пусть и не желавший этой свободы. Дело в том, что там нет раба, пусть и тоскующего о своей неволе. Как король, что может быть смешным как человек, но высшим из-за своего титула, так может быть уродлив мертвый, но он – высший, потому что смерть его освободила.
Закрываю, усталый, ставни моих окон; отгораживаюсь от мира и сразу обретаю свободу. Завтра я снова стану рабом; однако сейчас, не нуждаясь ни в ком, опасаясь лишь того, что какой-нибудь голос или чье-то присутствие потревожит меня, я счастлив моей маленькой свободой.
На стуле, о который я облокачиваюсь, я забываю о жизни, что гнетет меня. У меня болит только то, что всегда болело.
Не будем касаться жизни, даже кончиками пальцев.
Не будем любить, даже мысленно.
Пусть ни один женский поцелуй не