Где находятся живые?
Я бы хотел быть сейчас в поле – для того, чтобы захотеть быть в городе. Хочу и так быть в городе, однако мое желание раздваивается.
Чем выше чувствительность и чем тоньше способность чувствовать, тем более нелепо она вибрирует и трепещет от самых незначительных вещей. Необходим сверхъестественный разум, чтобы ощущать гнетущее беспокойство перед мрачным днем. И человечество, которое не слишком чувствительно, не тревожится из-за времени, потому что время существует всегда; не чувствует дождя, пока он не льется ему на голову.
День, тусклый и апатичный, припекает влажно. Я один в конторе, провожу за газетой мою жизнь, и то, что в ней вижу, – как день, который меня угнетает и удручает. Вижу себя ребенком, довольным без причин, алчным подростком, мужчиной, без радости и стремлений. И все это протекало как-то вяло и тускло, точно день, который меня заставляет видеть или вспоминать.
Кто из нас может, возвращаясь на путь, откуда нет возврата, сказать, что следовал по нему, как должно было следовать?
Зная, что самые незначительные вещи могут с легкостью причинять мне мучения, намеренно уклоняюсь от соприкосновений с этими мелочами. Кто, подобно мне, страдает из-за облака, закрывающего солнце, не может не страдать в темноте всегда облачного дня своей жизни?
Моя обособленность – это не поиск счастья, ведь у меня нет души, чтобы его достичь; не поиск спокойствия, ведь его никто не находит, кроме тех, кто его и не терял, – это поиск сна, исчезновения, малого отречения.
Четыре стены моей бедной комнаты для меня и келья, и постель, и гроб. Мои самые счастливые часы – это те, в которые я совсем не думаю, ничего не хочу, даже не мечтаю, потерянный в оцепенении растения, простого мха, который мог бы расти на поверхности жизни. Наслаждаюсь без горечи абсурдным сознанием, что являюсь никем, предвкушением смерти и исчезновения.
У меня никогда не было человека, которого я мог бы назвать «Учитель». За меня не умер ни один Христос. Ни один Будда не указал мне пути. В вышине моих мечтаний ни один Аполлон, ни одна Афина не появились передо мной, чтобы озарить мою душу.
Но навязанное мне устранение от целей и от движений жизни, желанный разрыв с вещами привели меня, естественно, к тому, от чего я хотел убежать. Я не хотел ни чувствовать жизни, ни касаться вещей, зная благодаря опыту общения с развращенным миром, что ощущение жизни болезненно для меня. Но, избегая этого контакта, я изолировал себя и тем самым обострил свою чувствительность, уже и так чрезмерную. Если бы было возможно разорвать полностью все контакты с вещами, это пошло бы моей чувствительности на пользу. Но полная изоляция не может осуществиться. Самое меньшее, что можно делать, – дышать; самое меньшее из действий, что можно осуществлять, – шевелиться. И таким образом, обострив свою чувствительность путем изоляции, я получил и то, что ничтожнейшие обстоятельства, какие прежде не оказали бы на меня влияния, меня ранят, подобно катастрофам. Я ошибся, выбирая способ бегства. Я убежал неудобным, окольным путем, ведущим туда, где я уже был, и обрел лишь усталость от путешествия и ужас жить там.
Я никогда не рассматривал самоубийство в качестве возможного решения, потому что я ненавижу жизнь ради любви к ней. Потребовалось время, чтобы убедить себя в этом плачевном недоразумении, в каком я пребываю сам с собою. Убедившись в нем, остался недовольным, что всегда со мной случается, когда я убеждаю себя в чем-то, потому что убеждение неизменно является для меня потерей той или иной иллюзии.
Я утолил желание проанализировать это. Если бы ко мне вернулось детство, состояние, когда еще не анализируют и еще не желают!
В моих садах – мертвый сон, дремота водоемов под полуденным солнцем, когда жужжанье насекомых обостряется и жизнь меня гнетет не печалью, но физической болью.
Далекие дворцы, удивительные парки, теснота отдаленных аллей, застывшее изящество каменных скамей – мертвая торжественность, разрушенная прелесть, потерянная мишура. Моя тоска, которую забываю, ностальгическая печаль, с какой я мечтал о тебе.
Наконец я спокоен. Руины и расточительность исчезают из души, как будто их и не было вовсе. Остаюсь один и спокойный. Этот час, что проходит, – словно тот, когда меня обратили в другую религию. Ничто, однако, не влечет меня ввысь, хотя ничего и не привлекает в низком. Я чувствую себя свободным, словно перестал существовать, сохраняя при этом сознание.
Я спокоен, да, спокоен. Сильная жара, нежная, как бесполезность, заполняет меня до самого дна моего существа. Прочитанные страницы, исполненные обязанности, шаги и случайности жизни – все это для меня превращается в смутные сумерки, в какой-то еле видный ореол, огораживающий что-то тихое, неизвестное мне. Усилие, в которое я вложил забвение души; размышление, в которое я вложил забвение действия, – и то и другое обволакивает меня какой-то бесчувственной нежностью, от сострадания, грубого и пустого.
Это не день влажной ласки, облачный и мягкий. Это не дуновение бриза, почти неощутимое в свежем воздухе. Это не безымянный цвет неба, там и здесь слабо-голубого. Нет. Нет, потому что я этого не чувствую. Вижу без усилий, безнадежно. Я присутствую, внимательный, на никаком спектакле. Не чувствую в себе души, но я спокоен. Окружающие предметы, застывшие и четкие, даже те, что движутся, для меня сейчас то же, что для Христа были все царства мира с их славой, когда Его, возведенного на высокую гору, искушал Сатана. Они – ничто, и я понимаю, что Христос не соблазнился бы. Они – ничто, и я не понимаю, как Сатана, умудренный столькими знаниями, мог соблазнять этим.
Беги, неощутимая жизнь, речка в движущейся тишине под забытыми деревьями! Беги, неизвестная душа, журчание невидимого за огромными упавшими ветвями! Беги, бесполезная, беги без смысла, бессознательное сознание, блуждающий блеск, там, вдали, между зеленеющими полянами, неизвестно, куда и откуда идущий! Беги, беги, и позволь мне забыть!
Смутное дуновение, бесполезное журчание, иди к тени или к свету, иди к славе или к бездне, дитя Хаоса и Ночи, помня, что боги пришли позже и что боги тоже прошли.
Кто прочел предыдущие страницы этой книги, без сомнения, проникнется идеей, что я – мечтатель. Но он ошибется. Чтобы быть мечтателем, мне не хватает денег.
Большая меланхолия, печаль, исполненная скуки, не могут существовать иначе как только в атмосфере комфорта и умеренной роскоши. Поэтому Эгеус в «Беренике» Эдгара По, сосредоточиваясь на какой-то болезненной идее, поглощающей его целиком, делает это в старинном родовом замке, а там, за дверями большого зала, где