“В общем и целом, — говорил Яковлев, — главным нашим принципом было то, что некоторые вещи можно улучшить: дать больше демократии, провести выборы, больше позволять газетам. Понемногу, не сразу, улучшать систему управления, не так строго настаивать на централизации, как-то перераспределить власть — может быть, разделить функции партии и правительства. Но обо всех этих демократических началах говорили с 1917 года, даже при Сталине. «Социалистическую демократию» даже тогда называли идеалом. Но слова словами, а в 1985 году мы впервые начали подкреплять слова делами. И как только слова становились реальностью, логика развития диктовала нам следующие шаги. Перестройка приобрела собственную логику развития, которая и подсказывала нам, что делать. Именно она привела нас к «выводу», что улучшения нам ничего не дадут. Можно починить машину, долить масла, затянуть гайки и ездить дальше. Но с социальным организмом такое получается не всегда. Этого просто недостаточно. Оказалось, что нужно все просто переделывать.
Идеологические дискуссии начались уже тогда, в 1985-м. Доходило до открытых столкновений по вопросу о гласности. У реформаторов с самого начала было свое видение перестройки. Консерваторы считали, что изменить нужно лишь некоторые вещи. Они думали, что нам нужно поменять лишь немногое, но во всем опираться на партийный аппарат. Именно тогда началось потакание консервативному духу: государственные проверки предприятий, антиалкогольная кампания. Все это были административные методы, не имевшие отношения к реальной экономике. Например, мы ввели этот — как там мы его назвали — хозрасчет?.. региональный или местный… Это была полная ерунда!
Потеряв таким образом два с половиной года, мы начали думать о новых типах общества, радикальной реструктуризации на совершенно новой основе, и поняли, что эта задача куда масштабнее, чем нам представлялась… Это была уже не партийная работа, это не имело ничего общего с идеей перестройки. И это движение было начато небольшой группой людей”.
В 1989 году Лигачев и другие партийные ортодоксы выступили с обвинениями Яковлева, Горбачева и Шеварднадзе в том, что вследствие предпринятой ими радикализации перестройки страна оказалась на пороге создания “буржуазного” государства, что реформаторы отказались от “классового подхода” в политике, что у них нет четкого плана будущего.
Яковлев возражал: “Некоторые наши консерваторы теперь говорят: вот, группа авантюристов начала реструктуризацию, не имея конкретного плана действий. Но представьте себе, что было бы, если бы мы просто в кабинете разработали схему преобразований! Маркс так и сделал, и посмотрите, к чему это привело! Нужно работать с жизнью, уметь приспосабливаться к новым условиям. В этом и состоит наша проблема: мы инертны, мыслим догмами. Даже если реальность требует от нас что-то изменить, мы сначала пойдем сверяться с книгой.
Представим себе, что к власти пришел Лигачев. Начал бы он перестройку? Да. Но он повел бы себя на манер Андропова: закон и порядок в экономике, но только административными методами. Он смог бы это сделать. Возможно, результат получился бы даже лучше. Были бы лучшие условия, больше хлеба, больше зерна. Но сохранилась бы старая система, основанная на страхе, то же отсутствие демократии и гуманного отношения к человеку”.
В начале перестройки Яковлев еще был осторожен в выборе терминов. Он был политиком-лоялистом и не хотел казаться радикальнее Горбачева. При этом часто он все равно выглядел в глазах аппаратчиков горбачевским “попугаем” и несказанно их раздражал. “Даже за самые первые, самые осторожные мои речи на меня обрушивался шквал критики, — вспоминал он. — Достаточно мне было [в 1988 году] произнести слово «рынок», как разражалась буря. Сейчас все кому не лень говорят про рынок. Но тогда приходилось каждое слово заворачивать в специальную обертку”.
Наиболее радикальным предложением Яковлева в первые годы его возвышения был демонтаж однопартийной системы. В декабре 1985 года Яковлев подал секретную служебную записку на имя Горбачева, в которой советовал в качестве первого шага к построению демократической многопартийной системы разделить КПСС на фракции прогрессистов и консерваторов. Такое разделение лишь оформило бы уже существующее положение: единство партии было фальшью и маскировкой. Яковлев надеялся, что такой шаг заставит уйти или замолчать самых рьяных партийных фанатиков. По старинной русской традиции, размежевание покажет, кто есть кто. Но Горбачев знал партию не хуже Яковлева и напрочь отклонил его предложение как слишком опасное. Мы можем потерять все, сказал он Яковлеву. Сам увидишь: партию можно реформировать, но постепенно.
Однако к июлю 1989-го стало ясно, что партия не поддается реформированию. Главные сторонники реформ поговаривали о выходе из КПСС, а сотни тысяч ее членов уже сдали партбилеты. Комитеты комсомола закрывались или тихо умирали. В то же время самого Яковлева постоянно критиковали “Правда”, “Советская Россия” и другие партийные органы печати. Поэтому он решил, что время оберточной бумаги прошло. Пора было разобраться с позорным партийным прошлым и туманным будущим. Для своего “камингаута” Яковлев выбрал знаменательную дату: 200-летие Великой французской революции, по случаю чего ему предстояло сделать доклад.
Перед членами партии, представителями интеллигенции и зарубежными гостями Яковлев вновь обратился к прошлому, углубив то, что было сказано прежде. Горбачев уже осудил “преступления” Сталина, но теперь его двойник-интеллектуал выступил против основополагающих мифов Советского Союза. Он сообщил слушателям, что революция большевиков быстро привела к созданию царства террора, далеко превзошедшего якобинцев с их гильотиной.
“Октябрьская революция не обошлась без идеализации террора”, — сказал Яковлев. По его словам, “в среде революционеров, в том числе и в партии большевиков, немало было тех, кто самозабвенно верил в насилие — в его очищающую силу… спасение для страны и народа”. И еще: “Возвышающие порывы к свободе вырождаются в горячечные приступы насилия, что в конечном счете и гасит огонь революции”.
Далее Яковлев указал на связь между Лениным и Сталиным, что тогда и для беспартийных интеллектуалов казалось чересчур радикальным. Подобные откровения из уст главного идеолога гласности, перестройки и “нового политического мышления” потрясали до глубины души: “Когда мы сегодня мучительно недоумеваем, как получилось, что страна, партия ленинцев смирились со сталинщиной, реками безвинной крови, нельзя не видеть, что среди причин, удобривших почву деспотии, оказалась и болезненная вера в возможность форсировать социально-историческое развитие, идеализация революционного насилия, восходящая к самим истокам европейской революционной традиции”.
Иными словами, явление Сталина было не “отклонением”, а прямым следствием ленинского “революционного романтизма”, который идеализировал насилие как инструмент