А Горбачев даже после своего форосского плена и провала августовского путча продолжал защищать партию. Он был ее сыном и заступником и не готов был ее покинуть или истребить. На первой пресс-конференции после путча Горбачев совершенно серьезно говорил о своей приверженности “социалистической идее” и об “обновлении” партии. Он повторял всем, что возвратился в “другую страну”, но, похоже, сам не понимал, что это значит.
Ближайший сподвижник Горбачева Александр Яковлев, глядя на эту загадочную пресс-конференцию, вышел из себя. Шесть лет Яковлев упрашивал Горбачева порвать с партийными ретроградами и объединиться с демократической интеллигенцией, с балтийскими движениями за независимость, то есть с теми, кто действительно хотел реформирования. Но Горбачев отказывался: он твердил, что партия “начала перестройку и будет ее возглавлять”. Даже теперь, став жертвой путчистов, Горбачев не понимал, что следует предпринять.
“Это была ваша худшая пресс-конференция, — сказал потом Яковлев Горбачеву с глазу на глаз. — Партия мертва, неужели вы не видите? Бессмысленно говорить о ее обновлении! Это все равно что предлагать привести в чувства покойника!”
Ельцин и вовсе не щадил чувств Горбачева. Их личное противостояние длилось уже так долго и породило столько трагикомических эпизодов, что, казалось, между парой политиков прочно установились отношения взаимоотталкивания и взаимозависимости. Инь и ян, Панч и Джуди. 23 августа на бурной сессии Верховного Совета РСФСР Ельцин очевидно одерживал верх и воспользовался этим, чтобы добить и унизить соперника. Он заставил Горбачева прочитать вслух стенограмму заседания Совета министров от 19 августа, на котором все назначенные Горбачевым министры, кроме двоих, поспешили поддержать переворот.
Горбачев сидел поникший, но Ельцин этим не удовлетворился.
— А теперь, заодно, — произнес он с кровожадной ухмылкой, — не настала ли пора подписать указ о приостановлении деятельности Коммунистической партии РСФСР?
— Что вы делате? — пробормотал Горбачев. — Я… разве мы… Я это не читал…
Но было поздно. Горбачев ничего не мог сделать. 24 августа он сложил с себя обязанности генерального секретаря, распустил ЦК и, в сущности, провозгласил конец большевистской эпохи.
Москвичей этот акт Горбачева не особенно тронул. Они полагали, что это наименьшее, что он мог сделать. Возможно, позднее они признают и оценят вклад Горбачева по достоинству — но не теперь. Теперь они чувствовали себя победителями и торжествовали над поверженным режимом. По всему городу молодые люди покрывали статуи большевиков граффити. Революционные памятники сбивали ломами, опрокидывали с помощью кранов. Моссовет посодействовал с демонтажом огромного памятника “Железному” Феликсу, стоявшего на площади перед зданием КГБ. Так появился главный символ падения режима: основатель советской тайной полиции болтается в петле, а на площади вокруг ликует толпа. Через несколько дней пустырь за новым зданием Третьяковской галереи превратился в коммунистическую покойницкую: сюда свезли сброшенные статуи Свердлова, Дзержинского и прочих революционеров. На лежащие статуи залезали дети. Музей Революции открыл экспозицию, посвященную сопротивлению путчу, а Музей Ленина попросту закрылся “на бессрочную реконструкцию”.
Но пока одни праздновали, другие сводили счеты с жизнью.
Военный советник Горбачева маршал Ахромеев повесился в своем кабинете. На столе он аккуратно разложил несколько предсмертных записок. В одной описывалась первая, неудачная попытка повешения: “Я плохой мастер готовить орудие самоубийства. Первая попытка (в 9:40) не удалась. Порвался тросик. <…> Собираюсь с силами все повторить вновь”. Вторая записка была адресована Горбачеву: в ней Ахромеев объяснял, почему, прервав свой отпуск, бросился в Москву, чтобы принять участие в ГКЧП. Письмо заканчивалось просьбой о прощении за нарушение военной присяги. А в письме к семье маршал писал: “Не могу жить, когда гибнет мое Отечество и уничтожается все, что я всегда считал смыслом в моей жизни. Возраст и прошедшая моя жизнь дают мне право уйти из жизни. Я боролся до конца”.
Группа российских чиновников, отправившаяся арестовывать Бориса Пуго, обнаружила в его квартире ужасающее зрелище. Пуго, облаченный в синий тренировочный костюм, лежал на кровати мертвый с простреленной головой. Рядом с ним лежала его умирающая жена, тоже с раной в голове. По маленькой квартире бродил, как ни в чем не бывало, сенильный старик — тесть Пуго. Пуго оставил записку детям и внукам: “Простите меня. Все это ошибка! Жил я честно — всю жизнь”.
Управляющий делами ЦК КПСС Николай Кручина выбросился с балкона своей квартиры и разбился насмерть. В газетах писали, что Кручине слишком хорошо было известно о зарубежных счетах партии, о финансировании компартий других стран, о разбазаривании золотого запаса и других ресурсов. Российские журналисты утверждали, что в ТАСС поступили сообщения о еще по меньшей мере 15 самоубийствах, но объявлять о них не стали.
Зато главный заговорщик, теперь уже бывший председатель КГБ, был хладнокровен и не собирался ни в чем каяться. “Мои сердце и душа переполнены, — говорил Крючков корреспонденту российского ТВ. — Я вспоминаю свою жизнь, то, как я ее прожил, и, если бы мне представилась возможность начать с начала, я бы все повторил. Я считаю, что за всю жизнь не совершил ни одного поступка, за который Родина могла бы меня укорить. Но если бы я мог отмотать время на пять или шесть дней назад, я, может быть, избрал бы другой способ действий и не оказался бы за решеткой. Я надеюсь, что суд вынесет справедливый приговор, примет взвешенное решение, чтобы я мог работать в условиях свободы и служить Родине, чьи интересы для меня превыше всего”.
После того как Анатолий Лукьянов тщетно попытался убедить Верховный Совет в своей невиновности, он тоже оказался за решеткой, в одиночной камере № 4 в “Матросской тишине”, одной из самых знаменитых московских тюрем. В ожидании окончания следствия и суда он вновь начал писать стихи. Он по-прежнему был верен “взятому курсу” и надеялся на понимание советского народа. Новой темой его стихов стала жалость к себе:
Людская благодарность! Нет ее! Не жди ее, не мучайся, не сетуй! Все ввергнуто теперь в небытие, Все вытравили бойкие газеты, Но я не верю в злобу и абсурд, И снова будет в душах честный суд, Он всходы даст, как их даруют весны.Андрей Караулов, редактор отдела культуры “Независимой газеты”, навестил Лукьянова и записал его жалобы на Горбачева.
“Я его