Горбачев не просто так сделал свое признание. Для этого была причина. Выяснилось, что признание он приберег ради вполне привычной цели. “Мне не раз говорили, что пора перестать клясться в верности социализму, — говорил он. — Но почему? Социализм — мое глубокое убеждение, и я буду защищать его, пока могу говорить и работать”. К концу 1990 года опросы общественного мнения показывали, что лишь меньшинство советских людей — не более 20 процентов — разделяли веру Горбачева в эффективность социализма. Но для Горбачева попытки отказаться от “социалистического выбора” были неприемлемы: это было предательство, “ползучая контрреволюция”. В его понимании прибалтийские движения за независимость были угрозой Советскому Союзу как “единому народу”; призывы к возвращению частной собственности казались ему ударом по сознанию народа, который многие годы учили частную собственность презирать. Противостояние подобным чужеродным идеям было, по его словам, “последним рубежом”, сопоставимым с битвами за Москву и Сталинград.
“Я что, должен отвернуться от моего деда, который был предан идее социализма? <…> Я не могу идти против отца, который защищал Курск, форсировал Днепр по колено в крови и был ранен в Чехословакии. Если я очищаюсь от сталинизма и прочей грязи, почему я должен отказаться от отца и деда, от всего, что они совершили?”
В 1989 году я побывал на родине Горбачева — в южном городе Ставрополе и окрестных деревнях. В гостинице “Кавказ” меня встретила пожилая женщина с забинтованными ногами, с неприступным видом сидевшая на табурете в дверях и смотревшая на меня в упор. Я попытался добиться от нее каких-то объяснений, но безуспешно.
“Извините, пожалуйста, у нас там массовое убийство”, — раздался голос у меня за спиной. Голос, как оказалось, принадлежал местному экскурсоводу Валентину Низину. “Морим тараканов. Но вы не волнуйтесь. Когда вы попадете в свой номер, он вас не разочарует”.
Низин был прав. По линолеуму носились целые полчища тараканов.
Низин, который, как мне показалось, был не только экскурсоводом, очень заинтересовался, почему я приехал в Ставрополь, “когда в Советском Союзе сотни других примечательных мест”. Работая в Советском Союзе, я ничего особенно не скрывал даже при разговоре с потенциальными информантами, разве что не выдавал друзей и источники сведений. Я уже напечатал почти все, что мне было известно. Поэтому я ответил Низину, что меня интересует прошлое Горбачева. Я был не первым репортером с подобной темой, и Низин любезно помог мне разыскать в городе нескольких старых друзей Горбачева. Но когда я сказал, что хочу поехать в Привольное, где Горбачев родился и вырос, лицо Низина окаменело. Он сообщил, что скоро скажет мне, возможна ли такая поездка, и скрылся в своем кабинете.
Через час он вышел и сказал, что в Привольное мне нельзя.
— В Привольном карантин, — объяснил он. — Вам туда ехать запрещено.
— Какой карантин?
— Кажется, заболели коровы. Там не хотят, чтобы приезжали иностранцы: заразятся еще.
— Что, коровы против?
— Нет, — ответил Низин. — Не коровы.
Я прекрасно понимал, что это значит, и мог с точностью угадать, куда только что звонил товарищ Низин. Но я устал и злился, поэтому позволил себе резкость.
— Мистер Низин, я не собираюсь брать интервью у коров и целоваться с ними тоже не собираюсь. Я сообщал в МИД, что еду в Привольное, там никто не возражал. Я не верю, что в Привольном есть какой-то карантин.
— Есть-есть, — заверил меня он. — Ящур.
Ящур, не ящур… Низин улыбнулся и пожал плечами, давая мне понять: я знаю, что ты все понял, очень жаль, но придется тебе оставаться в городе, здесь мы можем за тобой следить. Все это было бесполезно, и мы оба это знали. Я перестал настаивать, купил Низину выпить, завел будильник на пять утра и лег спать.
Когда я проснулся, шел снег. Крупные снежные хлопья сделали мрачный город белым. Я быстро оделся и прошел мимо консьержки, которая храпела, развалившись в кресле. В коридорах все еще воняло пестицидом, а тараканы никуда не делись — тысячи насекомых шныряли по линолеуму.
На улице мне повезло. Я хотел взять машину, и машина нашлась всего минут через пятнадцать. Подкатил оранжевый “жигуленок” с изношенными шинами и разбитым лобовым стеклом. То, что нужно. Не очень благоразумно было бы въезжать в Горбачев-ленд на новеньком желтом такси. Я сел в машину и быстро объяснил водителю — молодому колхознику, который хотел успеть подзаработать до завтрака, — куда мне надо. Он недоуменно покосился на меня. Тогда я добавил, что заплачу ему 25 долларов валютой: на эти деньги он мог бы прожить до урожая. Машина тронулась.
Мы с водителем решили, что лучше всего будет просто проехать через Привольное с обзорной экскурсией, а потом отправиться в Красногвардейское — большое село, где Горбачев ходил в школу, вступил в партию и встретил первую любовь. Если у меня не возникнет проблем после разговоров с тамошними жителями, можно на обратном пути в Ставрополь заехать еще раз в Привольное. Судя по количеству кагэбэшников вокруг, рано или поздно мне перестанет везти — вопрос только, когда.
Мы ехали по одной из самых красивых дорог, которые я видел в Советском Союзе (среди них Военно-Грузинская дорога на Кавказе и дорога, идущая сквозь туркменскую пустыню Каракумы). Снег заносил черноземные поля, как сахарная пудра — торт “Черный лес”. За два часа пути нам встретилось больше телег с лошадьми, чем автомобилей. По обочине, чавкая сапогами, вели коров сгорбленные крестьянки с металлическими зубами. Мне показалось, что именно в необычайном плодородии земли — причина горбачевского оптимизма. “Здесь можно воткнуть в землю палку и получить урожай”, — говорили мне ставропольцы. Теперь я им верил.
Привольное ничем особенным не отличалось от соседних сел. Крестьянские дома, скот, поля. Воздух был холодным и душистым от запахов удобрений, сена, перегноя. В селе была единственная мощеная дорога и много грязных, немощеных, жавшихся к мутной речке Егорлык. У зеленого забора возле первой школы Горбачева был привязан черный бык. По дороге расхаживали утки и гуси.
Привольное уже не вполне отвечало своему названию и было уже не вполне заурядным селом — с тех пор, как люди из КГБ несли постоянное дежурство у белого кирпичного дома с зелено-голубыми ставнями, где жила мать Горбачева — Мария Пантелеевна. Ей было под 80. Это была дородная, приветливая женщина, носившая эластичные чулки. У нее был южный крестьянский выговор. КГБ всячески старался не допускать до нее журналистов, но