Постепенно в густом белом дыму стал вырисовываться другой человеческий силуэт. Он тоже медленно приближался к источнику. То есть к рабочим с инструментами. И отлично выглядел в этом белом дыму, грех такое не сфотографировать. Щелк, щелк, все дела.
В конце концов мы с силуэтом практически столкнулись в этом белом дыму – не лбами, но к тому шло. Конечно, он тоже оказался человеком с камерой. И уставился на камеру в моих руках. А я – на его камеру, постепенно осознавая, что с его точки зрения, я – силуэт, который отлично смотрится в этом белом дыму и так удачно приближается, щелк, щелк. Он в это время осознавал ровно то же самое. В какой-то момент мы переглянулись, заржали и разошлись – два психа, два маньяка, два совершенно одинаковых (на протяжении одной минуты нашей жизни) существа, одержимых бессмысленной красотой белого дыма, который лично у меня ни хрена не получился, все фотки пришлось выкинуть кроме двух, первая вроде ничего, а вторая – просто на память о счастливой встрече с двойником, в смысле таким же прекрасным придурком, как я.
Щелк.
Дошло наконец-то, почему так популярно чувство вины, особенно коллективной, но не только, конечно. Речь в данном случае о необоснованном чувстве вины, за которым не стоят конкретные дурные поступки.
Так вот. Виноватым может быть только тот, у кого, есть выбор, как действовать. Еще точнее: виноватым может быть только тот, кто не беспомощен. Вина – своего рода алиби, если уж она есть, значит о беспомощности и речи нет.
И тут неожиданно выясняется, что (с точки зрения почти любого человеческого ума) виноватый – это более сильная позиция, виноватый – более важная персона, чем беспомощный. А человеку хочется быть важной персоной, и хоть ты тресни. Так чувство вины становится самообманом для тысяч и тысяч бедных зайцев, беспомощных перед некоторыми неумолимыми обстоятельствами (вроде войны и чумы), как почти любой (извините уж мою солдатскую прямоту) человек.
Беда, строго говоря, не в том, что каждый отдельно взятый бедный заяц может почувствовать себя важной персоной, виновной чуть ли не во всех бедах людских. А в том, что этими вратами в человека входит зло – и не с целью натворить еще каких-нибудь бед его руками, как с энтузиазмом подсказывает нам чувство собственной значительности, а с целью сожрать его заживо. И не поперхнуться.
Друг отличную лекцию про искусство прочитал. Взял в одну руку одну винную пробку, сказал: «Это не искусство». В другую руку взял вторую винную пробку, сказал: «И это тоже не искусство». А потом стал сближать руки, в которых держал пробки. И сказал: «А вот теперь, когда между ними начинается взаимодействие и возникает напряжение, это может стать искусством».
И это чистая правда. Искусство – это напряжение, возникающее от взаимодействия, в высшей октаве – понятно с Чем. Но и взаимодействие между пробками вполне подойдет (как напоминание о самой возможности взаимодействия хотя бы).
Из всего этого следует, кстати, что я – тоже искусство, а вовсе не художник, как мне всю жизнь почему-то казалось. Потому что живу исключительно за счет энергии взаимодействия. Причем, какое взаимодействие, такое получаюсь я, всякий раз разное, сюрприз-сюрприз (если я вам нравлюсь, значит вы хороший соавтор моего творца, а если нет, значит вы – тупица и бездарь, отличный, по-моему, тест; слышал бы кто, как я сейчас ржу, но это же действительно правда).
Мне поэтому очень важно, чтобы весь человеческий мир вел себя хорошо – мне же с ним приходится взаимодействовать! То есть вообще весь мир, но его нечеловеческая часть и без моих подсказок ведет себя просто отлично, а человеческая периодически тупит и озадаченно чешет алеющую жопу.
ЕЕдинственное, чего мне не хватает прямо сейчас — это живого Бойса. Он мне нужен с корыстной целью – дружить. Чтобы сидел в «Кофеине» в этой своей дурацкой шляпе, пил что-нибудь тоже дурацкое (например, чайлатте), и чтобы можно было подойти сзади, обнять, сказать: «Привет». Спросить: «Ты понимаешь вообще, что творится?» Предложить: «Пошли сделаем еще что-нибудь, чтобы мир доизменялся уже поскорей». И получить в ответ дохлым зайцем по лбу.
Вот дохлым зайцем по лбу – этого мне особенно не хватает.
А так все хорошо.
Если достаточно долго сидеть на ярмарочной площади города Франкфурта с бокалом вишневого секта, можно стать свидетелем пришествия безумного барабанщика с невидимым барабаном, но видимыми барабанными палочками. Барабанщик азартно молотит палочками по невидимому барабану, подыгрывая ярмарочным рок-н-рольщикам, которые только затем и нужны на площади, чтобы дать безумцу повод материализоваться.
Мы, все остальные, простодушная ярмарочная толпа, праздные поедатели сосисок, беспечные поглотители глинтвейна, нужны ровно для того же. Мы свидетельствуем пришествие барабанщика, иного смысла в нас нет.
У барабанщика лицо хищной птицы, безвольная дурковатая улыбка и внимательный, настороженный, цепкий взгляд. Когда он стучит по невидимому барабану, ясно, что он делает очень важную работу. Настолько важную, что нам, свидетелям, ее смысла не понять. Он в нас просто не поместится.
Боги приходят в человеческий мир для мелких ремонтных работ, используя юродивых, как рабочую одежду. В нормальных людей боги просто не помещаются, факт. На ярмарочной площади города Франкфурта это (в очередной раз) делается очевидно.
Если уснуть в самолете еще до взлета, проснуться перед самой посадкой, увидеть в иллюминаторе невозможную какую-то розовую церковь на невозможном же высоком холме, окруженном лесами и маленькими деревенскими домиками, вполне можно успеть сообразить, что тебя привезли в какую-то левую параллельную реальность, где все похоже, но немножко не так. Я имею в виду, можно успеть врубиться прежде, чем наивный организм примет новую реальность за чистую монету и вспомнит, что так было всегда. И розовая церковь эта в одиночестве на холме вообще всегда стояла.
Короче. Кто первый встал, того и тапки. На этот раз тапки мои.
ЖЖверинас
Жверинас – район контрастов, где гнилые деревянные хатки, худо-бедно поддерживаемые высоченными штокрозами, соседствуют с буржуйскими особняками за сто миллионов миллиардов – увы, без штокроз.
Бобровая улица выводит путника к двум маленьким прудам, разделенным узкой, от силы метров двадцать, полоской суши.
В одном пруду плавают утки, другие утки гуляют по берегу. Вместе с утками там гуляют красивые улыбчивые люди с красивыми улыбчивыми детьми, все в ярких куртках и жилетах, все вежливо здороваются друг с другом, терпеливо отвечают на вопросы детей и кормят уток. Звучит преимущественно английская речь, местами внезапно переходящая в русскую и литовскую.
В соседнем пруду нет ни единой утки, берег его пуст и мрачен. Даже деревья как-то зловеще нависают над водой, и стволы у них готически темные, и кроны уже поредели.
На берегу стоят два нетрезвых человека