ГОРДЕЕВА: Про этот кабинет разные люди рассказывают, что там висит портрет Бродского, Че Гевары, Тупака Шакура, Высоцкого, Солженицына… И вот для тебя – Джона Леннона.
ХАМАТОВА: Может быть. Неважно. Даже если он перевесил портрет к моему приходу – что это меняет? Первое, что Сурков говорит мне, когда я вхожу в кабинет, буквально вместо “здравствуйте”: “Я очень не люблю театр”.
ГОРДЕЕВА: Интересно, что спустя несколько лет он напишет пьесу “Околоноля”, которую поставит в театре Табакова Кирилл Серебренников. Но в две тысячи шестом еще ничто не предвещает ни постановки, ни уж тем более ареста Кирилла.
ХАМАТОВА: Так вот, Владислав Сурков мне говорит: “Я не люблю театр, не люблю общаться с артистами”. Я это проглотила, поскольку у меня в ту пору – примерно ноль опыта общения с людьми из власти. Проглотила и стала объяснять ему ситуацию: есть люди, которые готовы помогать, есть кредитные карточки, на которых у этих людей хранятся деньги. “Но возможности перевести фонду деньги с карточек у людей нет. Нужно как-то помочь нам изменить этот закон”, – закончила я, предполагая, что сейчас Сурков обрисует сложный, длинный и извилистый путь решения этой проблемы. На что Сурков поднимает трубку своего внутреннего телефона и прямо при мне звонит в Центробанк самому главному человеку, не помню его фамилии…
ГОРДЕЕВА: Игнатьев. Председатель правления.
ХАМАТОВА: Наверное. Звонит и говорит, что есть проблема и надо бы ее решить. Кладет трубку и обращается ко мне: “Всё. Проблема решена. Возвращайтесь к себе в театр”. И всё действительно решилось в одну секунду! Недели через две у нас был концерт “Подари жизнь” в “Современнике”, и я бегала по фойе театра и от радости орала, как ненормальная: “Дорогие друзья! У нас появилась возможность платить кредитными картами! Вот здесь стоит терминал. Пожалуйста!” А Дина на меня шикала: “Не ори ты, не ори, все и так хорошо тебя слышат”.
ГОРДЕЕВА: Хотелось бы знать, какой процент времени, отведенного нам на нашу единственную жизнь, мы занимаемся “не своим делом”? Если посчитать суммарно время, которое ты провела – и еще проведешь – в чиновничьих кабинетах, то, может, тебе было бы правильнее оставить театр и кино и стать, допустим, министром социального развития или советником президента по правам человека?
ХАМАТОВА: Мне однажды было сделано предложение стать детским омбудсменом. И я несколько дней над этим предложением довольно серьезно раздумывала – и поняла, что не справлюсь. Я продержусь максимум часа полтора… Хорошо, два с половиной дня, неделю, но или я сдохну там, или меня вышвырнут.
Потому что чиновничий мир не соответствует ни моим понятиям о добре и зле, ни моему темпераменту, ни моим представлениям о долге, совести и элементарной порядочности. Я вынуждена была бы каждое мгновение идти на компромисс с собой, выкручивать себе руки, затыкать рот и не выдержала бы, сказала всё, что я думаю. Если бы дотерпела. Боюсь, у меня бы не хватило сил долго терпеть.
Но сейчас это уже разговор не по существу. Три года назад я подумывала о возможности работать внутри системы. А теперь – и думать не смогу: после истории с Кириллом, когда я своими глазами увидела, на что эта система способна. А я – не та личность, которая сможет систему перебороть. И точно не та, которая сможет с ней ужиться.
Раз ты задаешь мне этот вопрос, то и я тебя спрошу: уверена, ты могла бы руководить службой информации или отделом документального кино на каком-то большом государственном телеканале, ты могла бы и телеканалом руководить, я тебя знаю. Но вот мы сидим в аэропорту, ты летишь снимать фильм про Серебренникова, который еще больше отдалит тебя от возможности работать на большой государственной должности. Ты же сама этот выбор делаешь?
ГОРДЕЕВА: И да и нет. Разумеется, в первом порыве я скажу: “Нет, я бы сейчас ни за что не стала работать на федеральном телевидении. Потому что участвовать во вранье и манипуляциях, которыми гостелевидение теперь занимается, унизительно и аморально”. Но по здравом размышлении я прекрасно понимаю: когда отказываюсь я, когда отказываются все те, в чьем профессионализме я не сомневаюсь, как не сомневаюсь и в порядочности, когда мы бойкотируем эту, несомненно огромную, возможность разговаривать с людьми своей страны, какие претензии мы можем предъявить тем, кто разговаривает? Разговаривает – и внушает идеи псевдопатриотизма, озлобленности, уверенности, что весь мир против нас, а у нас в стране всё хорошо: никаких политических заключенных, проблем со здравоохранением, никаких пыток, никакой коррупции, ничего такого, о чем стоило бы говорить. Так, мелкие перегибы на местах.
Выходит, что, выбирая внутреннюю свободу, я лишаю себя возможности и права бороться за свободу в широком смысле слова. Эта дилемма – бороться с несправедливым устройством мира публично, на улицах и баррикадах, или соглашаться сотрудничать с системой и менять ее изнутри – эта дилемма в нашем поколении не решена. Точнее, мы чаще всего решаем ее так: вот – мой маленький мир, я в нем делаю что могу, чего не смогу – не сделаю, но что-то всё равно поменяю. Чем дальше, тем меньше такая стратегия работает. Однажды придется встать в полный рост и заговорить громким голосом, наплевав на договоренности и компромиссы. Наступит ли этот момент скоро? Не знаю. Но мне кажется, мы приближаемся к нему со значительным ускорением от одного прежде невозможного эпизода нашей жизни к другому, который тоже считали прежде невозможным. И это меня еще больше отдаляет от мысли, будто существует вариант пойти с системой на сближение, так или иначе в нее войти. Например, по возрасту и по статусу ты вполне могла бы получить – и принять! – приглашение возглавить крупный государственный театр…
ХАМАТОВА: Нет, ни в коем случае. Я не хочу и не буду соучаствовать в том, что сейчас происходит. А такое согласие, с моей точки зрения, означает соучастие. Мой выбор сегодня – насколько возможно, дистанцироваться от этой системы.
ГОРДЕЕВА: Значит, мы сами, сознательно, отказываемся от возможности систему менять. Мы не хотим вступать с ней в отношения более официальные, более обязательные, чем те, которые имеем, находясь в статусе, скажем так, волонтеров – временных, ситуативных попутчиков, людей, которые кричат во весь голос, когда случается какая-то очередная несправедливость. Но мы не хотим внедряться и брать на себя часть ответственности, жертвовать репутацией, пробовать изменить что-то изнутри. Мы хотим иметь возможность в любую минуту сказать: это они, а не мы. Мы тут ни при чем! Это пораженческая позиция. Ужасно горькая еще и потому, что уж у нас-то, казалось бы, были все карты на руках для того, чтобы по-настоящему изменить этот мир в лучшую сторону. Но большую часть своих точек входа мы уже миновали – возможности упущены.
ХАМАТОВА: Что ты имеешь в виду?
ГОРДЕЕВА: То, как странно распорядилось наше поколение своими возможностями. Нам было дано столько, сколько не было дано