— В лучшую? — склонив голову, спросила я.
— Да, — ответила она серьезно и звонким, поразительно сильным голосом подхватила песню:
— А кто ясли наполняет? Комсомолки, друзья, Комсомолки.И тут же, не дожидаясь меня, закружилась по комнате и пошла откалывать русскую. На нее глядя, выбежал из-за стола и Андрюшка-Дылда; за ним козликом — Исайка Чужачок. Ребята и девицы бросили песню, захлопали в ладоши, а Алешка ловко раздоказывал на гребне. Пляской я была оттерта в сторону Петра, и я остановилась позади его. Он откинулся назад, повернул лицо в сторону пляшущих, но тут же снова отвернулся и стал перелистывать книгу. Я, облокотившись на спинку его кресла, наклонилась к его лицу.
— Вам скучно?
— А вам весело? — не взглянув на меня, ответил Петр.
— Я хорошо умею плясать. Хотите, я для вас спляшу сейчас?
Петр поднял голову, взглянул на меня своими удивленными голубыми глазами.
— Для меня?
— Только для тебя, — ответила я шепотом и необыкновенно искренно, так что от собственной искренности я почувствовала, как больно заныло в груди и кровь бросилась в голову. — Хотите?
— Только не сейчас. Только не в этом костюме. Да я сейчас и ухожу.
Пока я разговаривала с Петром, Шурка уже не плясала, она стояла около моей кровати и пудрилась. Сейчас плясали Зинка против Володьки и Рахиль против Андрюшки. Алешка все так же играл на гребне, притоптывая ногами. Исайка Чужачок вертелся около Ольги, жал ее на диване, отчего она громко смеялась и дрыгала ногами.
— Довольно, черти! — крикнула Шурка и подошла ко мне. — Мы тебе мешаем?
— Нисколько, — ответила я.
— Не ври, — глядя на Петра и улыбаясь ему, погрозила мне пальцем. — Если бы я была в твоем положении, я всех выгнала бы в шею…
— Шурка, — возразила я, — как тебе не стыдно…
Но Шурка повернулась ко мне спиной, обратилась к пляшущим, а когда они кончили плясать, она почти приказала:
— Довольно! Теперь — по домам. А ежели желаете, то ко мне: у меня есть «анаша», вино, и можно отпраздновать афинскую ночь.
— Браво! Браво! — закричали ребята и шумно стали выходить в коридор, а когда вышли, Шурка крепко обняла меня, поцеловала и, ничего не сказав мне, бегом выбежала из комнаты.
Глава десятая
Горькая исповедь
Пока я убирала со стола пустые бутылки, посуду, наводила в комнате порядок, Петр грустным голосом упрекал меня, но все его упреки были не упреками, а скорее какой-то жалобой на себя. От его жалобного голоса мне было мучительно больно, и я готова была расплакаться, как годовалый ребенок, броситься к нему на шею, в ноги, расцеловать его всего, моего желанного, такого далекого и одновременно такого близкого, как никогда. Он, сидя в кожаном кресле и не глядя на меня, говорил:
— Ну, зачем вы пригласили меня к себе? Зачем? Затем, чтобы я увидел этих старичков из комсомола, всю их разнузданность, услыхал исходящее от них, как от разложившихся трупов, смердящее зловоние? Ведь это трупы. Трупы. Как вы могли сойтись с ними? Как вы могли попасть в такое общество? Неужели вы думаете, что эти типы, которые были полчаса тому назад, являются представителями нашего многомиллионного комсомола? Конечно, нет! Я тоже вышел из нашего комсомола, но я не встречал таких типов, что были у вас, да и сейчас, несмотря на некоторые уродливые явления в нашем комсомоле, как мещанство, нытье, лентяйство, самомнение, нежелание учиться, работать над собой, чтобы выработать из себя хороших большевиков и заполнять собой редеющие ряды старой гвардии, — я совершенно не встречал в своей работе таких отвратных типов, на которых я сегодня до омерзения насмотрелся вот в этой самой комнате. Я спрашиваю у вас: скажите, откуда вы откопали таких типов, что полчаса тому назад сидели в этой комнате, пили, жрали, похабничали, — парни вели себя непристойно с девицами, а девицы еще более непристойно, еще более омерзительно с парнями? Я спрашиваю, откуда? Неужели — это комсомольцы? Неужели их еще не выгнали? А эти газовые платья, надетые на голые тела?…
Я уронила рюмку, она мягко упала на пол, нежно лопнула, жалобно рассыпалась мелкими осколками. Я стояла у стола и не знала, что делать. Петр вскинул голову, испуганно проговорил:
— Вы порезали руку?
— Нет, — ответила я, — я только разбила свою рюмку. Вы слышали, как она жалобно хрустнула и рассыпалась осколками на полу? В этой рюмке была нежная, хорошая душа…
— Что вы хотите этим сказать? — почти шепотом спросил Петр и уставился в мои глаза.
— Я хочу что сказать? — повторила я грустно и почти со слезами на глазах. — Я хочу сказать, что в этой рюмке была душа, и люди пили из этой рюмки всегда хмельную влагу и не замечали ее души.
— Я все же не понимаю, что вы этим хотите сказать?
— Простите, я совершенно позабыла переменить платье на более скромное и сплясать русскую.
— Я, если вы наденете другое платье, буду очень рад, — ответил Петр и поднялся, чтобы выйти из комнаты в коридор и дать мне возможность переодеться.
— В коридор выходить неудобно, — сказала я, — я вам завяжу полотенцем глаза, и вы ничего не увидите, — сказала я.
Петр согласился. Я подошла к нему, завязала ему глаза полотенцем, погасила электричество, открыла черные бархатные шторы, и в окно брызнул ослепительный белый свет, потом глянула в окно и сама меланхоличная луна, да так глянула, что я испуганно отскочила назад и чуть было не вскрикнула: «Луна опять с правой стороны и, наверное, к счастью». Я, пятясь задом от окна, подошла к кровати, уперлась в нее и никак не могла оторвать от круглой необыкновенно сочной луны своего зачарованного взгляда: я видела на ее лице темные, немного выпуклые глаза, широкие и все время раздувающиеся ноздри, плотно стиснутый, но улыбающийся рот, большие нечеловеческие уши… Я, наверно, долго бы так простояла и, возможно, позабыла бы, что в моей комнате находится Петр и у него завязаны полотенцем глаза, ежели бы он не обратился ко мне, не сказал бы того слова, которое меня быстро вернуло к реальной действительности, заставило переодеться в другое платье. Петр сказал простые, ничего не значащие, обычные слова: «Теперь можно открыть глаза?» Но эти слова благодаря луне, глядевшей так насмешливо и так надменно в окна и освещавшей все предметы комнаты — паркетный пол, который от ее света блестел и отражал в себе, как в зеркале, неуклюже склоненный силуэт Петра с длинными концами полотенца на голове, угол письменного стола с пирамидной стопочкой книг — вообще благодаря необычной обстановке