Когда я завершил переписывание, ко мне вернулось достаточно разума, чтобы понять: на этих страницах ответов не найти. Когда врач пришел на очередной осмотр, я сказал, что у меня есть просьба. Какая, друг мой? Еще бумаги, доктор. Дайте еще бумаги! Я объяснил, что хочу описать и те события, которые случились после отраженных в признании, во время моего бесконечного допроса. Он принес мне еще бумаги, и я стал заполнять новые страницы описанием того, что произошло со мной в комнате для допросов. Как и следовало ожидать, мне было очень жаль главного героя. Имея два сознания, он не сознавал, что такому персонажу самое место в каком-нибудь низкобюджетном фильме, голливудском или скорее японском, про жестокий военный эксперимент, где все пошло наперекосяк. С чего вообще этот чудак с двумя сознаниями решил, будто он способен представлять даже самого себя, не говоря уж о своих упрямых земляках? В конце концов, они никогда не смогут быть представлены, что бы ни утверждали их представители. Но стопка бумаги передо мной росла, и вместе с ней во мне стало расти другое удивившее меня чувство – жалость к тому, кто все это со мной сделал. Разве, мучая меня, мой друг не мучился сам? Написав, как я выкрикнул в жаркое сияние то последнее ужасное слово, и завершив таким образом свою работу, я был уже полностью в этом уверен. Теперь мне оставалось лишь попросить у врача разрешения еще раз встретиться с комиссаром.
Прекрасная идея, мой дорогой, сказал врач, похлопывая ладонью по моей рукописи и удовлетворенно кивая. Еще чуть-чуть, и с вами все будет в порядке.
* * *Я не видел комиссара с тех пор, как меня отвели обратно в изолятор. Он предоставил мне исцеляться самому, и я не сомневался, что причина этого – его собственные переживания, хотя то, что он со мной сделал, было необходимо, ибо я должен был прийти к ответу самостоятельно. Никто не мог подсказать мне разгадку, даже он. Он мог только ускорить процесс моего перевоспитания, пусть лишь таким болезненным способом. Но, пустив в ход этот способ, он уже опасался приходить ко мне, резонно предполагая, что возбудил мою ненависть. Придя к нему в хижину на нашу последнюю встречу, я сразу заметил, как ему неловко. Он предложил мне чаю и, просматривая новые страницы моей рукописи, нервно постукивал пальцами по коленям. Что могут сказать друг другу палач и его жертва, когда кульминация пытки позади? Я не знал, но, наблюдая за ним со своего бамбукового стула, все еще разделенный на себя и меня, заметил в жуткой пустоте, заменяющей ему лицо, похожее раздвоение. Он был не только комиссаром, но и Маном; тем, кто меня допрашивал, но и тем, кому я поверял свои секреты; пытавшим меня извергом, но и моим верным другом. Кто-то спишет это на галлюцинации, но настоящим обманом зрения страдают те, кто видит других и себя цельными и неразделенными, словно находиться в фокусе естественней, чем вне фокуса. Мы считаем себя тождественными своему отражению в зеркале, однако наши представления о себе зачастую расходятся с представлениями других о нас. Подобным же образом мы нередко обманываемся в те мгновения, когда нам кажется, что мы видим себя яснее всего. И откуда мне знать, что я не обманывался, слушая в тот день моего друга? Я не могу этого знать. Я мог лишь стараться понять, дурачит он меня или нет, когда он не стал терять время на дежурные любезности вроде вопросов о моем сомнительном здоровье, физическом и душевном, и сразу объявил, что мы с Боном покидаем как лагерь, так и страну. Я предполагал, что умру здесь, и меня удивил его уверенный тон. Покидаем? – спросил я. Это как же?
У ворот вас с Боном ждет грузовик. Когда мне сказали, что ты хочешь со мной встретиться, я решил не терять больше времени. Вы едете в Сайгон. Там у Бона есть кузен, с которым он наверняка свяжется. Этот кузен уже дважды пытался сбежать из страны, и оба раза его ловили. На третий раз, с тобой и Боном, у него получится.
Его план ошеломил меня. Откуда ты знаешь? – наконец сумел выговорить я.
Откуда? Его пустота не имела выражения, но по голосу я понял, что мой вопрос его позабавил. Проскользнуло в этом голосе и что-то еще – возможно, нотка горечи. Да оттуда, что я сам оплатил твой побег. Послал деньги нужным чиновникам, которые позаботятся о том, чтобы нужные полицейские чины отвернулись, когда придет время. И знаешь, что это за деньги? Я понятия не имел. Отчаявшиеся женщины платят за то, чтобы увидеться со своими мужьями, сидящими в лагере. Охранники забирают свою долю, а основную часть отдают нам с комендантом. Что-то я отправляю домой жене, что-то передаю своим начальникам, а остаток пошел на твой побег. Не странно ли, что в стране победившего коммунизма по-прежнему можно купить за деньги все что угодно?
Не странно, пробормотал я. Скорее, смешно.
Правда? А мне совсем не смешно брать деньги и золото у этих несчастных женщин. Но, видишь ли, хотя твоего признания оказалось достаточно, чтобы освободить из лагеря тебя, ничто, кроме денег, не могло бы освободить Бона. С учетом всех его преступлений мне пришлось заплатить коменданту очень приличную сумму. И еще гораздо больше понадобилось для того, чтобы обеспечить вам возможность покинуть страну, а это необходимо. Вот что я сделал с этими бедными женщинами ради нашей дружбы. Ну как, друг мой, я все еще остаюсь тем, кого ты считаешь своим другом и любишь?
Передо мной сидел человек без лица, который пытал меня ради моего блага, ради ничего. Но я по-прежнему считал его своим другом: в конце концов, кто лучше человека с двумя сознаниями способен понять человека без лица? И я обнял его и расплакался,