Черняев “слушал и злился”. Потом ушел к себе и надиктовал пять гневных страниц о том, как Сталин “уважал” народ, как уничтожал самых старательных мужиков из крестьян, как принес в жертву миллионы советских солдат, пытаясь “умиротворить” Гитлера, как он ликвидировал “всех, кто сделал революцию и начал социализм в России”. Черняев послал этот текст Горбачеву, тот прочел, но в ответ – ни слова[1103]. Конечно, Черняев требовал слишком многого. К многострадальному народу, о котором говорил Горбачев, принадлежали и его собственные родители, и деды с бабками. Разве он мог в чем-нибудь винить их и множество других, кому выпала похожая судьба? Да и Черняев ни в чем не винил сам народ – он винил во всем Сталина и безжалостную систему, которая перемолола столько невинных людей. Но беда была в том, что очень многие ощущали свою неразрывную связь с пережитой исторической эпохой, особенно с ее триумфами (индустриализацией страны, победой над фашистами), одержанными при Сталине. Поэтому Горбачев опасался принижать прошлое (или даже критиковать его): тем самым, он не только обесценил бы понесенные народом жертвы, но и навлек бы на себя его гнев в самое неподходящее время, когда перестройка дала еще так мало плодов.
В конце августа Горбачев почти на месяц уехал в отпуск в Нижнюю Ореанду под Ялтой. Конечно, отдыхал он там мало. На него навалилось множество дел – и рутинных, и самых разных, но он все равно находил время ругать остальных за то, что они работают не так усердно, как он сам: “Ух, и ленивое наше общество! – жаловался он Черняеву. – И начальнички такие же: пришли к власти, получили кормушки, чаек попивают, не только чаек, и поругивают высшее начальство”. До выступления с юбилейным докладом оставалось два месяца, а Горбачев продолжал изучать то, что он считал тонкой гранью между дискредитированием прошлого и его конструктивной критикой, все еще надеясь “упорядочить” споры об истории в своем предстоящем обращении. Он прочел “Экономическо-философские рукописи 1844 года” Маркса и сказал Черняеву, что Маркс не полностью отрицал частную собственность. Потом начал диктовать свои мысли об “отчуждении” (о том, что судить об обществе следует не по уровню потребления, а по саморазвитию человека, его возможностям) для статьи, которую должен был напечатать партийный журнал “Коммунист”, занимавшийся вопросами теории[1104].
Интеллектуальные наклонности Горбачева сказывались и в том, что он посвятил почти весь свой “отпуск” написанию книги – “Перестройка и новое мышление для нашей страны и для всего мира”. Идею книги подсказали ему американские издатели, и хотя Яковлев с Добрыниным предлагали просто выпустить сборник речей, Горбачев предпочел написать отдельную книгу. Весной команда помощников во главе с Черняевым собрала материал – не только из речей, но и из протоколов заседаний Политбюро и записей частных разговоров. По словам Черняева, который трудился с ним над книгой тем летом, Горбачев “работал над текстом ‘со страстью’, передиктовывал по два-три раза”. Они проводили на террасе (Горбачев – под солнцем, Черняев – в тени) по многу часов в день, обсуждая “движение” текста и главные проблемы. Пришлось даже задержаться в Крыму больше чем на неделю, чтобы закончить работу над рукописью. Эта книга, заключавшая в себе широкий обзор горбачевских мыслей о внутренней и внешней политике, не была воспринята в СССР как “новое слово”. Зато на Западе она выходила в 1987–1988 годах миллионными тиражами и произвела настоящую сенсацию, что не только способствовало успеху внешней политики Горбачева, но и тешило его самолюбие. Он надеялся, что книга поможет создать “новый образ его меняющейся страны и завоюет доверие Запада”, а это, в свой черед, поможет ему “изменить международные отношения”[1105]. Горбачев волновался, не зная, как отнесутся его коллеги по Политбюро к его личной инициативе. Поэтому он показал некоторым из них книгу еще на стадии рукописи. Критических замечаний почти ни от кого не поступило (если не считать незначительных поправок от Рыжкова), но и особого “энтузиазма” тоже никто не выказал[1106].
Вернувшись из Крыма, Горбачев собрал помощников в Завидово, чтобы закончить подготовку юбилейного доклада. 15 октября Политбюро рассмотрело 120-страничный проект доклада. Все члены Политбюро похвалили его, при этом некоторые бесстыдно лебезили перед автором (Алиев: “Доклад очень глубокий – философски, политически, идеологически. Он очень объективно, взвешенно и очень четко воспроизводит историческую правду. Отличается от всех докладов, посвященных прошлым юбилеям. Он новаторский, нетрадиционный…”), зато другие слушатели пожелали внести в текст изменения. Лигачев: нужно сделать больше упора на сталинскую борьбу с “троцкизмом”. Громыко: “А если бы не было колхозов, как бы страна выжила в такой войне?!” “Никогда не надо забывать, что у нас есть классовые враги”. Чебриков язвительно спросил: “Почему художественные произведения у нас стали основами марксизма-ленинизма?!” Соломенцев: “Еще сильнее показать героизм в войне. А послевоенный период! Восстановление. Разве не героизм?!” Если же говорить о раскулачивании (за этим отвлеченным эвфемизмом скрывалось убийство миллионов крестьян), то да, конечно, перегибы случались, но в разных районах перегибы сказались по-разному. На это Горбачев отозвался с некоторой горячностью: “Помню, как моя бабка оценивала коллективизацию: какая, говорила, вражда пошла, брат на брата, сын на отца, через семьи она пошла. Давали сверху разнарядку – столько-то кулаков выселить. Вот и подгоняли под цифру, и неважно, кулак ты или нет. А в 1937-м такие же разнарядки давали на расстрел: столько-то с района, столько-то с села!”[1107]
Интересно, что Ельцин (учитывая его позднейшие радикальные взгляды) тоже выступил с консервативной критикой: он заметил, что в докладе смещены акценты на февральскую “буржуазно-демократическую” революцию – в ущерб славной Октябрьской революции; “нужно больше отдать должное Ленину”; хорошо, что сказано о “разгроме троцкизма”. Ельцин подпустил шпильку по поводу горбачевской привычки очерчивать “этапы” перестройки и указывать, сколько они будут длиться. “Лучше уйти от