– Погоди, – сказал Люк, – ты еще не видела рая. На это даже ты можешь взглянуть, Нелл. Блейк. Немного суров, на мой вкус, но много лучше ада. Слушайте: «Свят, свят, свят! В чистом свете небес ангелы неумолчно славят Его и друг друга. Дщерь, здесь я буду тебя ждать».
– Какой подвиг любви! – заметил доктор. – Сколько часов ушло, чтобы все это задумать, прилежно вывести каждую букву, позолотить…
– А вот семь смертных грехов, – сказал Люк. – Думаю, старикан сам их рисовал.
– Над Обжорством он явно потрудился от души, – подхватила Теодора. – Боюсь, теперь аппетит у меня отбило на всю жизнь.
– Погоди, там еще Похоть будет, – пообещал Люк. – Вот уж где старый Хью превзошел самого себя.
– Нетушки, с меня хватит, – ответила Теодора. – Я посижу с Нелл, а вы, если найдете особо поучительный пассаж, который, по вашему мнению, будет мне полезен, зачитайте его вслух.
– Вот Похоть, – сказал Люк. – Неужто такая женщина могла кого-то привлечь?
– Боже мой, – проговорил доктор. – Боже мой.
– Ну точно он сам рисовал, – повторил Люк.
– Для ребенка?! – Доктор был возмущен. – Для дочери?
– В ее персональном альбоме. Обратите внимание на Гордыню – вылитая Нелл.
– Что? – встрепенулась Элинор.
– Люк шутит, – успокоил ее доктор – Не смотрите, моя дорогая. Люк вас просто дразнит.
– Теперь Лень, – объявил Люк.
– Зависть, – сказал доктор. – И как бедное дитя посмело преступить…
– Последняя страница, на мой взгляд, самая лучшая. Здесь кровь Хью Крейна. Нелл, хочешь посмотреть на кровь Хью Крейна?
– Нет, спасибо.
– Тео? Тоже нет? Тогда я настаиваю, чтобы вы ради собственного блага выслушали, что Хью Крейн пишет в заключение своей книги: «Дщерь, священные пакты скрепляются кровью, и я взял сок жизни из собственного запястья, дабы связать тебя нерушимой клятвой. Живи добродетельно, будь кроткой, веруй в своего Спасителя и полагайся на меня, твоего отца, и тогда, обещаю, мы вместе унаследуем вечное блаженство. Следуй наказам твоего любящего отца, который в смирении духа составил для тебя эту книгу. Да послужат мои слабые усилия своей цели и да отвратят они мое дитя от ловчих ям мира сего, дабы нам соединиться в Царствии Небесном». И подписано: «Твой вечно любящий отец, в этом мире и в следующем, виновник твоего бытия и хранитель твоей добродетели, со смиренной любовию, Хью Крейн».
Теодора поежилась.
– Как же он, наверное, кайфовал, подписывая свое имя собственной кровью, – сказала она. – Так и вижу его хохочущим до колик.
– Нехорошо это все, неправильно, – покачал головой доктор.
– Она ведь была совсем маленькая, когда ее отец уехал за границу, – сказала Элинор. – Вряд ли он ей это читал.
– Наверняка читал, склонившись над колыбелью и выплевывая слова, чтобы они закрепились в детской головке, – возразила Теодора. – Хью Крейн, ты был гадким старикашкой, ты выстроил гадкий дом, и если ты меня слышишь, я хочу сказать тебе в лицо: я надеюсь, ты будешь вечно гореть в этой мерзкой картинке без всякой передышки.
Она резким, издевательским жестом обвела комнату, и с минуту все молчали, словно ожидая ответа. Потом дрова в камине рассыпались с тихим треском, доктор взглянул на часы, и Люк встал.
– Солнце над ноком рея, матросам пора пропустить по чарке, – довольно изрек доктор.
3
Теодора, по-кошачьи устроившись у камина, недобрым глазом смотрела на Элинор снизу вверх; в другой половине комнаты быстро постукивали шахматные фигурки. Теодора заговорила вкрадчиво, измывательски:
– Ну что, Нелл, теперь ты пригласишь его в свою уютную квартирку? Будешь угощать чаем из чашки со звездами?
Элинор смотрела в огонь, не отвечая. Я такая идиотка, думала она, я так глупо себя вела.
– Хватит ли там места для двоих? Поедет ли он, если ты его позовешь?
Хуже некуда, думала Элинор, я так глупо себя вела.
– Может быть, он мечтал о маленьком домике – поменьше Хилл-хауса, конечно, – может быть, он поселится с тобой.
Идиотка, последняя идиотка.
– Твои белые занавески… твои маленькие каминные львы…
Элинор взглянула на нее почти ласково.
– Но я должна была… – Она встала и направилась к выходу. Не слыша удивленных голосов за спиной, не видя, куда идет, она машинально добрела до парадной двери и вышла в теплую ночь. – Я должна была, – повторила Элинор миру снаружи.
Страх и вина сестры; Теодора нагнала ее на лужайке. Обиженные, раздраженные, они в молчании двинулись прочь от дома, и каждой было жалко другую. Когда человек зол, или смеется, или напуган, или ревнует, он совершает поступки, невозможные в другое время: ни Теодора, ни Элинор не задумались, что опасно далеко отходить от Хилл-хауса после заката. Отчаяние гнало их укрыться в темноте; закутанные каждая в свой плотный, ненадежный, нестерпимый плащ ярости, они упрямо шагали бок о бок, мучительно ощущая это соседство, и ни одна не хотела первой начинать раз-говор.
В итоге молчание нарушила Элинор; она ударила ногу о камень и сперва из гордости намеревалась не замечать боль, но через минуту заговорила напряженно, стараясь не повышать голос:
– Не понимаю, с какой стати ты решила, будто можешь вмешиваться в мои дела. – Она выражалась официально, чтобы избежать потока обвинений или незаслуженных упреков (они ведь друг другу чужие? или кузины?). – Мои поступки совершенно не должны тебя волновать.
– Так и есть, – мрачно ответила Теодора. – Твои поступки меня совершенно не волнуют.
Мы по разные стороны ограды, подумала Элинор, но я тоже имею право жить, и я убила час с Люком в попытке это доказать.
– Я ушибла ногу, – сказала она.
– Сочувствую. – Голос Теодоры звучал вполне искренне. – Ты же знаешь, какая он свинья. – Она помолчала и добавила решительно, с каким-то даже весельем: – Поганец.
– Меня это абсолютно не касается. – И поскольку они были женщины и ссорились: – Да и вообще, тебе-то что…
– Нельзя было ему такое спускать, – сказала Теодора.
– Что именно? – осведомилась Элинор.
– Влипнешь ведь, дурочка, – сказала Теодора.
– А если не влипну? Ты очень огорчишься, что в этот раз оказалась не права?
Теодора ответила устало, с ехидцей:
– Если я не права, то страшно за тебя рада, хоть ты и дурочка.
– Ну что еще ты могла сказать!
Они шли по тропке к ручью, чувствуя в темноте, что идут под уклон, и каждая втайне обвиняла другую, что та нарочно выбрала дорогу, по которой они когда-то брели счастливыми подругами.
– Ладно, – произнесла Элинор рассудительным тоном, – тебе это все равно не важно, чем бы все ни кончилось. Какое тебе дело, как я себя веду?
Теодора минуту шла молча, и Элинор внезапно ощутила нелепую уверенность, что та в темноте незримо протянула ей руку.
– Тео, – неловко произнесла она. – Я совсем не умею говорить с людьми.
Теодора рассмеялась.
– А что ты вообще умеешь? Убегать?
Ничего непоправимого еще сказано не было, однако они топтались на самом краю прямого вопроса, который, как и «Ты меня любишь?», раз прозвучав, навсегда останется незабытым и неотвеченным. Девушки шли медленно, задумчиво, по спускавшейся к ручью тропе, сближенные ожиданием: теперь, когда маневры и колебания были