Через несколько лет после перевода-пересказа «Гаргантюа и Пантагрюэля», в 1938 году, Заболоцкого арестовали, уведя из дома на глазах тихо плакавшего шестилетнего сына и годовалой дочки, которая, когда отец ее поцеловал на прощанье, впервые пролепетала «папа».

К этому времени были арестованы многие его друзья (все решительно совершенно безвинно - такова была «внутренняя политика» Сталина; образцом ему служила средневековая инквизиция) и некоторые уже расстреляны, хотя об этом не сообщалось: человек просто исчезал, а его родным сообщали - «Десять лет без права переписки».

Первый же допрос поэта шел около четырех часов без перерыва. Следователи сменялись, а он сидел на стуле без пищи и сна под ослепительным светом направленной в лицо лампы. От него, как

в средние века, требовали признания почти в том, что он водится с нечистой силой, - состоит членом контрреволюционной организации, да еще добивались, чтоб назвал других членов… Через много лет поэт вспоминал эти дни в «Истории моего заключения»: «Ноги мои стали отекать, и на третьи сутки мне пришлось разорвать ботинки, так как я не мог более переносить боли в стопах. На четвертые сутки в результате нервного напряжения, голода и бессонницы я начал постепенно терять ясность рассудка. Помнится, я уже сам кричал на следователей и грозил им. Появились признаки галлюцинации: на стене и паркетном полу кабинета я видел непрерывное движение каких-то фигур». Его начали избивать. Он терял сознание, его отливали водой и снова били, уже дубинками и сапогами, так что потом, как описывает сын в его биографии, «врачи удивлялись, как остались целы его внутренности». В бессознательном состоянии его уволокли в тюремную больницу судебной психиатрии. Там он провел около двух недель - сначала в буйном, потом в тихом отделении.

Потом тюрьма, советский концлагерь - в Комсомольске-на-Амуре, с лозунгом на заборе «Смерть врагам народа!». Он и был осужден как враг народа, это ему сулили смерть.

Но он выжил. Через восемь лет оказался на свободе. Написал в 1946 году прекрасные стихи, а напечатать их стало можно лишь через десять лет, уже после смерти Сталина.

«Не понять» эти стихи, по-моему, невозможно - ведь это родной, с году жизни нам известный язык, только в высшем своем цветении:

Уступи мне скворец, уголок,

Посели меня в старом скворешнике.

Отдаю тебе душу в залог

За твои голубые подснежники.

И свистит, и бормочет весна.

По колено затоплены тополи.

Пробуждаются клены от сна,

Чтоб, как бабочки, листья захлопали.

И такой на полях кавардак,

И такая ручьев околесица,

Что попробуй, покинув чердак,

Сломя голову в рощу не броситься!

………………………….

А весна хороша, хороша!

Охватило всю душу сиренями.

……………………………

Поднимай же скворешню, душа,

Над твоими садами весенними.

Поселись на высоком шесте,

Полыхая по небу восторгами,

Прилепись паутинкой к звезде

Вместе с птичьими скороговорками…

И начало еще одного, моего любимого:

В этой роще березовой

Вдалеке от страданий и бед,

Где колеблется розовый

Немигающий утренний свет,

Где прозрачной лавиною

Льются листья с высоких ветвей, -

Спой мне, иволга, песню пустынную,

Песню жизни моей.

ТАК ЧТО ЖЕ ПРОИЗОШЛО НА ПАТРИАРШИХ?

1

«В час жаркого весеннего заката на Патриарших прудах появилось двое граждан».

Магия этой первой фразы и сегодня, спустя 42 года после первого появления ее на печатной странице, действует безотказно. Это уж тайна писателя - почему мы, начиная с этой совсем простой, казалось бы, фразы начинаем ждать необыкновенных событий. И они не замедлят.

«Да, следует отметить первую странность этого страшного майского вечера. Не только у будочки, но и во всей аллее, параллельной Малой Бронной улице, не оказалось ни одного человека. В тот час, когда уж, кажется, и сил не было дышать, когда солнце, раскалив Москву, в сухом тумане валилось куда-то за Садовое кольцо, - никто не пришел под липы, никто не сел на скамейку, пуста была аллея». Вот у нас и начинает потихоньку захватывать дыхание - вечер-то уже назван страшным (а может дело в особом ритме фразы?). К тому же явно начинаешь чувствовать эту, хорошо известную москвичам, вечернюю духоту раскалившейся за день летней Москвы.

Но и не москвичам тоже становится не по себе.

Да тут еще одного из двух «граждан», появившихся на Патриарших, - Михаила Александровича Берлиоза, известного в литературных кругах редактора журнала, вообще такого, что ли, важного литературного чиновника - неожиданно «охватил необоснованный, но столь сильный страх, что ему захотелось тотчас же бежать с Патриарших без оглядки». А что его так напугало - он сам не понимает. Но испуг не проходит, а нарастает. Тем более - вдруг «знойный воздух сгустился перед ним, и соткался из этого воздуха прозрачный гражданин престранного вида. На маленькой головке жокейский картузик, клетчатый кургузый воздушный же пиджачок. Гражданин ростом в сажень, но в плечах узок, худ неимоверно, и физиономия, прошу заметить, глумливая.

Жизнь Берлиоза складывалась таким образом, что к необыкновенным явлениям он не привык. Еще более побледнев, он вытаращил глаза и в смятении подумал: «Этого не может быть!..»

Но это, увы, было, и длинный, сквозь которого видно, гражданин, не касаясь земли, качался перед ним и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату