вельможи, оскверняя святыню этой голой нимфой, как римский император, возводящий Храм Венеры над Гробом Господним? Но человек ученого склада мог докопаться до истины, если хотел. И такой человек нашелся.
– Кто же? – спросил Крэйн, и тень ответа уже мелькнула у него в голове.
– Единственный человек, имеющий алиби, – ответил Фишер. – Джеймс Хэддоу, юрист и археолог, уехал в ночь накануне несчастья, но оставил по себе на льду черную звезду смерти. Он сорвался внезапно, предварительно располагая остаться; могу догадываться, что после безобразной сцены с Балмером во время их деловой беседы. Сами знаете, Балмер умел довести человека до кровожадных намерений; боюсь, и сам юрист мог покаяться кое в чем не вполне благовидном и имел основания опасаться разоблачений клиента. Однако, насколько я разбираюсь в природе человеческой, многие способны мошенничать в своем ремесле, но никто – в своем хобби. Возможно, Хэддоу – и бесчестный юрист, археолог он, конечно, честный. Напав на след Волхова Кладезя, он не мог не пойти по нему до конца. Таких не надуешь россказнями насчет мистера Приора и дыры в стене; он все разведал, вплоть до точного месторасположения колодца, и был вознагражден за свою дотошность, если только удачное убийство можно счесть вознаграждением.
– Но вы? Как вы-то напали на след всех этих тайн? – спросил юный архитектор.
На лицо Хорна Фишера набежала туча.
– Слишком многое мне было известно заранее, – сказал он. – И неловко, в сущности, непочтительно отзываться о бедном Балмере, который за все расплатился сполна, тогда как мы покуда не расплатились. Ведь каждая сигара, которую я курю, каждая рюмка вина, которое я пью, прямо или косвенно восходят к разграблению святынь и утеснению бедных. В конце концов не так уж надо тщательно рыться в прошлом, чтоб обнаружить этот лаз, эту дыру в стене; эту громадную брешь в укреплениях английской истории. Она упрятана под тоненьким слоем ложных наставлений и знаний, как черная, окровавленная дыра этого колодца скрыта под тонким слоем плоских водорослей и тонкого льда. Совсем это тонкий ледок, что говорить, а ведь не проваливается; и держит нас, когда мы, переодевшись в монахов, пляшем на нем, потешаясь над нашим милым, причудливым средневековьем. Мне велели измыслить маскарадный костюм; вот я и оделся в согласии со своим вкусом и мыслями. Видите ли, мне кое-что известно про нашу страну и империю, про нашу историю, наше процветание и прогресс, нашу коммерцию и колонии, про века пышности и успеха. Вот я и надел старомодное платье, раз уж мне было велено. Я избрал единственную одежду, приличествующую человеку, унаследовавшему приличное положение в обществе и, однако, не вовсе утратившему чувство приличия.
И в ответ на вопросительный взгляд он резко поднялся, осеняя всю свою фигуру щедрым взмахом руки.
– Вретище, – сказал он. – И, разумеется, я посыпал бы главу пеплом, если б только он мог удержаться на моей лысине.
«Белая ворона»
Гарольд Марч и те немногие, кто поддерживал знакомство с Хорном Фишером, замечали, что при всей своей общительности он довольно одинок. Они встречали его родных, но ни разу не видели членов его семьи. Его родственники и свойственники пронизывали весь правящий класс Великобритании, и казалось, что почти со всеми он дружит или хотя бы ладит. Он отлично знал вице-королей, министров и важных персон и мог потолковать с каждым из них о том, к чему собеседник относился серьезно. Так, он беседовал с военным министром о шелковичных червях, с министром просвещения – о сыщиках, с министром труда – о лиможских эмалях, с министром религиозных миссий и нравственного совершенства (надеюсь, я не спутал?) – о прославленных мимах последних четырех десятилетий. А поскольку первый был ему кузеном, второй – троюродным братом, третий – зятем, а четвертый – мужем тетки, эта гибкость способствовала, бесспорно, укреплению семейных уз. Однако Гарольд Марч считал, что у Фишера нет ни братьев, ни сестер, ни родителей, и очень удивился, когда узнал его брата – очень богатого и влиятельного, хотя, на взгляд Марча, гораздо менее интересного. Сэр Генри Гарленд Фишер (после его фамилии шла еще длинная вереница имен) занимал в министерстве иностранных дел какой-то пост, куда более важный, чем пост министра. Держался он очень вежливо, тем не менее Марчу показалось, что он смотрит сверху вниз не только на него, но и на собственного брата. Последний, надо сказать, чутьем угадывал чужие мысли и сам завел об этом речь, когда они вышли из высокого дома на одной из фешенебельных улиц.
– Как, разве вы не знаете, что в нашей семье я дурак? – спокойно промолвил он.
– Должно быть, у вас очень умная семья, – с улыбкой заметил Марч.
– Вот она, истинная любезность! – отозвался Фишер – Полезно получить литературное образование. Что ж, пожалуй, «дурак» слишком сильно сказано. Я в нашей семье банкрот, неудачник, «белая ворона».
– Не могу себе представить, – сказал журналист. – На чем же вы срезались, как говорят в школе?
– На политике, – ответил Фишер. – В ранней молодости я выставил свою кандидатуру и прошел в парламент «на ура», огромным большинством. Разумеется, с тех пор я жил в безвестности.
– Боюсь, я не совсем понял, при чем тут «разумеется», – засмеялся Марч.
– Это и понимать не стоит, – сказал Фишер. – Интересно другое. События разворачивались, как в детективном рассказе. К тому же тогда я впервые узнал, как делается современная политика. Если хотите, расскажу.
Дальше вы прочитаете то, что он рассказал, – правда, здесь это меньше похоже на притчу и на беседу.
Те, кому в последние годы довелось встречаться с сэром Генри Гарлендом Фишером, не поверили бы, что когда-то его звали Гарри. На самом же деле в юности он был очень ребячлив, а присущая ему толстокожесть, принявшая ныне форму важности, проявлялась тогда в неуемной веселости. Друзья сказали бы, что он стал таким непробиваемо взрослым, потому что смолоду был по-настоящему молод. Враги сказали бы, что он сохранил былую легкость в мыслях, но утратил добродушие. Как бы то ни было, история, поведанная Хорном Фишером, началась тогда, когда юный Гарри стал личным секретарем лорда Солтауна. Дальнейшая связь с министерством иностранных дел перешла к нему как бы по наследству от этого великого человека, вершившего судьбы империи. В Англии было три или четыре таких государственных деятеля; огромная его работа оставалась почти неведомой, а из него можно было выудить только грубые и довольно циничные шутки. Тем не менее, если бы лорд Солтаун не обедал как-то у Фишеров и не сказал там одной фразы, простая застольная острота не породила бы детективного рассказа.
Кроме лорда Солтауна, в гостиной были только Фишеры, – второй гость, Эрик Хьюз, удалился сразу после обеда, покинув своих сотрапезников за кофе и сигарами. Он очень серьезно и красноречиво говорил за столом, но, отобедав, немедленно ушел на какое-то деловое свидание. Это было весьма для него характерно. Редкая добросовестность уживалась в нем с позерством. Он не пил вина, но слегка пьянел от слов. Портреты его и слова красовались в то время на первых страницах всех газет: он оспаривал на дополнительных выборах место, прочно забронированное за сэром Фрэнсисом Вернером. Все говорили о его громовой речи против засилья помещиков; даже у Фишеров все говорили о ней – кроме Хорна, который, притулившись в углу, мешал кочергой в камине. Тогда, в молодости, он был не вялым, а скорее угрюмым. Определенных занятий он не имел, рылся в старинных книгах и – один из всей семьи – не претендовал на политическую карьеру.
– Мы здорово ему обязаны, – говорил Эштон Фишер. – Он вдохнул новую жизнь в нашу старую партию. Эта кампания против помещиков бьет в больное место. Она расшевелила остатки нашей демократии. Актом о расширении полномочий местного совета мы, в сущности, обязаны ему. Он, можно сказать, диктовал законы раньше, чем попал в парламент.
– Ну, это и впрямь легче, – беспечно сказал Гарри. – Держу пари, что лорд в этом графстве большая шишка, поважнее совета. Вернер сидит крепко. Все эти сельские местности, что называется, реакционны. Тут ничего не попишешь, сколько ни ругай аристократов.
– А ругает он их мастерски, – заметил Эштон. – У нас никогда не было такого удачного митинга, как в Баркингтоне, хотя там всегда проходили конституционалисты. Когда он сказал. «Сэр Фрэнсис кичится голубой