Выбитая кузнецом дверь стояла, прислонённая к стене, и я решил, что правильней будет вернуть её на прежнее место.
Поднял дверь и утвердил в проёме.
Сообщил тихо:
– Я пришёл проститься. Завтра уезжаю.
Марья молчала, на меня не смотрела.
– Но если тебе нужна помощь, – продолжил я, – только скажи. Буду рад пособить. Просто скажи, что сделать, – и я сделаю.
Она подняла на меня глаза – я отступился.
Вдруг вспомнил, вынул из кармана мятое птичье перо. Показал. Протянул.
На лицо Марьи хлынул густой румянец; она взяла перо, стала рассматривать, заплакала – и тут же перестала. Прошептала:
– Он сказал, что я смогу его найти, если захочу.
Я подошёл ближе.
– Его нет. Всё кончилось.
– Нет, – сказала Марья. – Я видела сон. У него было изрезано лицо. Губы, нос и лоб. И глубокие раны на спине. Он сказал, что не вернётся. Не потому что пострадал, и считает виноватой меня, или моих сестёр, или вас. А потому что его отец, птичий князь, не разрешит.
– Сколько ему лет? – спросил я.
– Тринадцать. И его отец – князь птичьего народа и небесного города. Если отец запретит – сын не сможет покинуть дом.
– Подожди, – сказал я. – Всё это только слова. Ты не видела ни его отца, ни небесного города…
– Видела! – возразила Марья. – Он рассказывал, а я – видела! То, что он говорил, нельзя придумать! Их город парит в облаках много тысяч лет… Их народ птицечеловеков, сильных, крылатых, смертоносных, во всём подобных богам, теперь угасает… Князь хочет сохранить и умножить свой народ – но безуспешно…
Я подумал и сказал:
– Складно звучит. Но в это трудно поверить.
– Ну и не верь, – пробормотала Марья. – Никто не верит, и ты не верь. Я буду верить одна. Я не могу не верить, я своими глазами видела, как он летает.
– Хорошо, – сказал я. – Верь. Только зачем? Ты человек, он – не человек. Для тебя лучше, если ты про него забудешь. И вырвешь из своего сердца. И найдёшь себе хорошего парня…
– Не хочу, – ответила Марья. – Не нужен мне хороший парень. Вон их сколько. Выйти замуж, рожать детей, сидеть на одном месте, зимовать, летовать, стареть, толстеть – не хочу…
Надежда зажглась во мне; я набрался смелости и сел рядом с ней на узкую кровать.
– А кто тебя заставляет жить на одном месте? Хочешь посмотреть разные земли – пойдём со мной. Я где только не был. Четырнадцать рек исходил вперёд и назад. Степи видел, скифские курганы, и такие чёрные чащи, в которые даже волк не зайдёт. И змеев видел, и турьи стада. У меня и лодка есть, и деньги, и ватага наша – надёжная. Сама знаешь. Пойдём. Сразу легче станет. Дорога любую печаль лечит. И в дороге человек не стареет, ибо время его не течёт…
Повернув голову, смотрел сверху вниз – Марья едва доставала мне до плеча, и показалось, что от своего горя она ещё уменьшилась, усохла: как будто тоже стала оборотнем, и теперь понемногу, день за днём, убывала в размерах, из человеческой стати переходила в птичью стать, в иную природу.
И ещё показалось, что она не против, чтоб я её обнял, к себе привлёк; дрожь била младшую кузнецову дочь, и я бы мог эту дрожь унять: собственным теплом, током крови.
Но рука не поднялась. Оробел, смутился.
Робость нам дана в пользу. Робость удерживает от глупых и опрометчивых поступков.
И самые наглые и отважные из нас – часто бывают и самыми робкими.
– Нет, – ответила Марья. – Прости. Я не хочу глядеть на разные земли. Я хочу большего. Весь мир увидеть. Подняться к облакам и полететь, на запад и на восход. До Лукового моря, и до других морей. И до гор, на которые опирается небо, и до движущихся льдов, и до пустынь, засыпанных прахом.
Я рассмеялся. Всё-таки она была только девчонка, двенадцатилетняя юница, её разум изнывал от тоски по волшебному, небывалому, потаённому.
– Это сказки, – сказал я. – Нет никаких гор, на которые опирается небо. И пустынь из праха тоже не бывает. Посмотри на меня: я – глумила; я и есть тот, кто сочиняет побывальщины про горы, пустыни и движущийся лёд. На самом деле их нет.
– Есть! – возразила Марья. – Он рассказывал! Он видел! Он облетел по кругу все три мира: и средний, и верхний, и нижний. Не обижайся, но твой мир – маленький и тесный, а его мир – огромный. И ты ничего не можешь с этим поделать. Потому что не летаешь. А он – летает.
– Ну и пусть летает, – ответил я, не смутившись. – Он же нелюдь, и мир его – не людской. И тебе в том мире делать нечего…
Вдруг что-то изменилось вокруг нас; я ощутил беспокойство, оглянулся, прислушался; наконец, понял: смолкли звуки ударов кузнечного молота.
Пока мы говорили – отдалённый звон сопровождал нас, наполнял содержанием происходящее, а когда он пропал и наползла вязкая тишина – как будто и говорить стало не о чем, как будто смысл беседы и состоял в том, чтоб её обрамлял железный грохот.
– А ты? – вдруг спросила Марья, в этой глухой сильной тишине.
– Что я?
– Ты не веришь в движущийся лёд? В горы и пустыни из праха?
– Я – человек, и вера моя – человеческая. Я верю только в то, что делает меня крепче.
– Ну и зря, – сказала Марья. – Верить надо в то, что делает тебя моложе. Когда ты понимаешь, что мир безбрежен, – ты возвращаешься в детство. И живёшь, словно заново. Ты можешь быть сколь угодно крепок – но никогда не станешь крепким, как птицечеловек, или сильным, как великан, или злым, как гадюка…
– А мне и не надо, – возразил я. – Меня устраивает моё людское естество. И в пустыню из праха я поверю, только если сам по ней пройду. И назад, в детство, я не хочу, а хочу – вперёд, потому что детство я уже пережил, а взрослые годы – только начинаю. И я не хочу быть ни моложе, ни старше, а хочу прожить только этот, сегодняшний, день. Есть Коловрат, есть лад и ряд, это нельзя ни победить, ни опровергнуть. Зачем мне верить в горы до неба, если сегодня их нет вокруг меня?
Марья молчала.
Я так и не набрался храбрости дотронуться.
Я чуял ток её телесного тепла, я обонял её запах, я готов был сжать её в объятиях и ласкать, целовать, гладить, беречь, дарить подарки, ублажать, засыпать и просыпаться.
– Есть, – прошептала Марья. – Горы есть, я их вижу. А ты не видишь…
– Тогда прощай, – сказал я, встал и подтянул пояс. – Или, хочешь, пойдём со мной.
– Я уйду не с тобой, – ответила Марья. – Одна уйду. Отец сделает мне железные