Роман производит совершенно исключительное впечатление, гораздо большее, чем произведения А. Франса, Р. Роллана и других,[43] касавшихся Французской революции, и может быть поставлен, по-моему, рядом с романами Фейхтвангера, превосходя даже их по широте охвата и остроте поставленных проблем. Такую оценку дает и комментатор, стремящийся, конечно, выправить «идеалистические» ошибки Гюго, но и он соглашается (стр. 393) с тем, что «никому из писателей [кроме Франса и Роллана он упоминает и Ч. Диккенса] не удалось дать такую широкую картину эпохи, такое потрясающее по своей силе изображение событий, какое привлекает читателей в романе Гюго».
Но, по мнению комментатора, достоинства книги являются следствием его демократизма и того, что он был современником и очевидцем четырех революций (1830, 1848, 1870 и 1871 годов), а также активным участником борьбы за республиканский строй. Идеалистическое же мировоззрение Гюго, по мнению комментатора, обусловило слабые стороны книги, о чем скажем дальше.
Естественно, что всякому казенному марксисту следует прикрыть свое мнение цитатой и потому приводится цитата Ленина (стр. 393): «Она недаром называется великой. Для своего класса, для которого она работала, для буржуазии, она сделала так много, что весь XIX век, тот век, который дал цивилизацию и культуру всему человечеству, прошел под знаком французской революции» (Ленин, соч., т. 29. С. 342). Однако комментатор не замечает (да это и не полагается замечать), что в цитате Ленина явное противоречие: если Французская революция дала так много всему человечеству, то, значит, она работала не только для буржуазии, а для всего человечества.
Класс был только орудием человечества и потому придаток «буржуазная» к названию Великой революции совершенно не нужен.
Я же считаю, что постановка проблем В. Гюго отличается исключительной актуальностью и широтой, а комментарии выявляют только скудоумие комментатора, стремящегося соблюсти все современные догматы и попадающего постоянно впросак.
ОбъективностьПервое достоинство, которое имеется у Гюго, – объективность, которая вовсе не перерождается в объективизм, т. е. уклонение от какой-либо оценки событий. Гюго имеет твердые убеждения, но это не мешает ему правильно оценивать и мотивы противников. Великолепна общая оценка Конвента (стр. 146): «При жизни Конвента, – ибо собрание людей есть нечто живое, – не отдавали себе отчета в его значении. От современников ускользало самое главное – величие Конвента; как бы оно ни было блистательно, страх затуманивал взоры. Все, что слишком высоко, вызывает священный ужас. Восхищаться посредственностью и невысокими пригорками – по плечу любому; но то, что слишком высоко, – будь то человеческий гений или утес, собрание людей или совершеннейшее произведение искусства, – всегда внушает страх, особенно на близком расстоянии. Любая вершина кажется тут неестественно огромной… Конвент впору было созерцать орлам, а его мерили своей меркой близорукие люди».
Великолепно и, видимо, с полным знанием истории, изображено противоречие Жиронды и Горы, Равнины и Болота[44] (стр. 159): «Внизу остался ужас, который может быть благородным, и страх, который всегда низок… Гора была местом избранных, Жиронда была местом избранных; Равнина была толпой… Есть мыслители-ратоборцы; такие, подобно Кондорсе, шли за Верньо или, подобно Камиллу Демулену, шли за Дантоном. Но есть и такие мыслители, которые стремятся лишь к одному – выжить любой ценой; такие шли за Сийесом[45]… На дно бочки с самым добрым вином выпадает мутный осадок. Под „Равниной“ помещалось „Болото“. Сквозь мерзкий отстой явственно просвечивало себялюбие… Нет зрелища гаже. Готовность принять любой позор и ни капли стыда; затаенная злоба, недовольство, скрытое личиной раболепства»… «Отсюда 31 мая, 11 жерминаля и 9 термидора – трагедии, завязка которых была в руках гигантов, а развязка в руках пигмеев».[46]
Очень объективно по отношению к народу (стр. 165): «Ораторы приветствовали толпу, а иногда и льстили ей; они говорили народу: „Ты безупречен, ты непогрешим, ты божество“, а народ, как ребенок, любит сладкое». Конвент провозгласил аксиому: «Свобода одного гражданина кончается там, где начинается свобода другого». «Из одиннадцати тысяч двухсот десяти декретов, изданных Конвентом, лишь одна треть касалась непосредственно вопросов политики, а две трети – вопросов общего блага. Он провозгласил всеобщие правила нравственности – основой общества и голос совести – основой закона. И, освобождая раба, провозглашая братство, поощряя человечественность, врачуя искалеченное человеческое сознание, превращая тяжкий закон о труде в благодетельное право на труд, упрочивая национальное богатство, опекая и просвещая детство, развивая искусства и науки, неся свет на все вершины, помогая во всех бедах, распространяя свои принципы, предпринимая все эти труды, Конвент действовал, терзаемый изнутри страшной гидрой – Вандеей и слыша над своим ухом грозное рычание тигров – коалиции монархов».
Великолепная картина изумительной деятельности Конвента и, видимо, вполне справедливая; конечно, далеко не все удалось осуществить, многое пришлось провести против принципов из-за необходимости, но это справедливо для всех революций, не исключая и нашей октябрьской. Комментатор (стр. 400) указывает, что Гюго переоценивает результаты деятельности Конвента, не замечает антипролетарской деятельности Конвента. Ссылается, конечно, на классиков марксизма-ленинизма, которые отмечали как революционную решительность якобинской диктатуры 1793–1794 годов, так и «классовую ограниченность Французской революции, которая, освободив народ от цепей феодализма, надела на него новые цепи – цепи капитализма».
В тексте Гюго нет прямого указания, что Конвент издал декрет о праве на труд, смысл скорее такой, что освобождение от крепостного права (а это реальное достижение Французской революции) сделало труд из подневольного свободным. Что касается новых цепей капитализма, то капитализм, как стадия развития общества, был неизбежен, а во-вторых, после ликвидации цепей капитализма, у нас, в Советском Союзе, на нас оказались цепи единоличной диктатуры Сталина, особенно вредные для развития культуры и морали общества.
Объективность Гюго сказывается и в том, что он ставит на одну доску немцев и французов в отношении актов вандализма (стр. 243): «Для осаждающего, который прибегает к помощи огня, безразлично – сжечь ли Гомера, или охапку сена – лишь бы хорошо горело, что французы и доказали немцам, спалив Гейдельбергскую библиотеку, а немцы доказали французам, спалив библиотеку Страсбургскую».
Идеалистическая философия истории Гюго дана в прекрасных строках (169–170): «В Конвенте жила воля, которая была волей всех и не была ничьей волей в частности. Этой волей была идея, идея неукротимая и необъятно огромная, которая, как дуновение с небес, проносилась в этом мраке. Мы зовем ее Революцией… Идея эта знала выбранный ею путь, она сама прозревала свои бездны. Приписывать революцию человеческой воле все равно, что приписывать прибой силе волн».
«Революция есть дело Неведомого. Можете называть это дело прекрасным или плохим, в зависимости от того, чаете грядущего, или влечетесь к прошлому, но не отторгайте ее от ее творца. На первый взгляд может показаться, что она – совместное творение великих событий и великих умов,