Увертюру сыграли без малейшего срыва. Поднять занавес!
Двор Государственной тюрьмы. Всё как в либретто, но по случаю тезоименитства её императорского величества выполнено с особой тщательностью. На заднем плане главные ворота и высокая стена, из-за которой торчат несколько зелёных верхушек деревьев. Так свобода передаёт привет тем, кто оказался в царстве скорби и отчаяния.
Перед домиком привратника Марцелина гладит одежду. Из окошка на неё смотрит влюблёнными глазами Жакино. Его партию наверняка превосходно исполнит господин Раушнер.
Теперь, моё сердечко, теперь мы одни,Мы можем поболтать спокойно...Марцелина, не прекращая гладить, шаловливо открывает ротик. Как же убедительно у неё это получается. Ну да, конечно, фрейлейн Деммер уже давно хорошо зарекомендовала себя в театре.
Пока нам не стоит с тобой говорить,Мне медлить нельзя за работой...Жакино:
Скажи хоть словечко, упрямица, мне...Фрейлейн Деммер:
Скажи лучше ты...Вот уже и Рокко появился на сцене, всё шло как по маслу, и вскоре настал выход Элеоноры в обличье Фиделио.
Она выглядела именно так, как это предписывал сценарный план спектакля: тёмный камзол, красный жилет, заправленные в короткие сапоги панталоны, широкий ремень из тёмной кожи с серебряной пряжкой, сетка для волос...
Изящная фигурка, но вообще, как юное семнадцатилетнее существо осмелилось... Взгляд всё ещё устремлён в сторону, на спине мешок с продуктами, в руках цепи, которые она взяла в кузнице.
Она положила их возле домика привратника, глубоко и облегчённо вздохнула и обратила наконец к нему своё усталое лицо.
Его сердце бешено забилось: Жозефина...
Начался речитатив, и, пока он длился, Бетховен немного пришёл в себя. Девушка выглядела, как Жозефина двадцать лет назад, и одновременно ничем не походила на неё. На сцене она изображала верную, любящую жену, интонации голоса должны были соответствовать сценическому образу. Следовало признать, что она играла лучше всех.
Но чего девушка так боялась? Не подлежало сомнению, что она испытывала страх, но перед кем?
Наверное, перед ним, Бетховеном. Она не сводила с него испуганных глаз.
Нужно немедленно успокоить её. Он улыбнулся ей, обнажив свои страшные, похожие на клыки зубы: «Наконец-то, наконец-то я тебя нашёл, моя мечта, моя Леонора».
Поняла ли она его? Похоже, что да. Ведь она, скромно потупив глазки, улыбнулась в ответ и даже незаметно для других чуть присела и поклонилась. Страх пропал из её глаз, она выпрямилась, и сразу же возникло ощущение, что молодая актриса теперь начинает играть по-настоящему.
К дьяволу! Он также должен подтянуться и собраться с силами. Только пялить глаза на актёров незачем, этим сейчас ничего не добьёшься. Тем не менее он впился взглядом в губы Марцелины, читая по ним четверостишие:
Мне так чудесно,Что сжимается сердце;Он любит меня, это ясно,Я буду счастлива, да!С этим каноном он когда-то, выступая перед царственными особами, потерпел неудачу. Сегодня же он чувствовал себя окрылённым и счастливым.
Ну, дитя моё, ну, девочка.
Она запела, и Бетховен понял, что перед ним действительно его Леонора!
Но почему молчит Рокко, ведь сейчас его очередь, почему музыканты убрали свои инструменты, а Леонора, его Леонора, так грустно смотрит на него? Воистину в каноне это какое-то проклятое место.
Шиндлер чуть коснулся его локтя, он тут же протянул ему свою тетрадь и через минуту прочёл: «Невозможно продолжать! Всё остальное осталось дома!»
Вернувшись из театра, он сразу же бросился на софу и закрыл лицо руками. Так лежал несколько часов и лишь иногда переворачивался на спину и бросал беглый взгляд на мерно качающийся маятник.
На площади перед театром толпа дружно пела гимн, написанный Гайдном в честь императора и его супруги. Дирижировал, разумеется, Умлауф.
Стрелки неумолимо двигались по циферблату. Мысленно он вернулся на сцену именно в тот момент, когда Вильгельмина Шрёдер отбросила цепи. Их лязга он, конечно, не услышал.
Но зато он отчётливо слышал слова, доносившиеся из её уст. При этом она снова и снова с грустью смотрела на него.
О, какая мука!И даже как назвать её, не знаю...Леонора, приведшая его в смятение и ввергнувшая в глубины ада.
Нет, он ни в чём не винил свою Леонору. Всему виной была его глухота. Какая же страшная у него судьба!
Десятилетний Герхард фон Бройнинг, сын от второго брака его друга, члена Придворного Военного совета Стефана фон Бройнинга, забрался с ногами на стул и сверкающими глазами смотрел на господина Шлеммера, сгорбленного человека, внимательно изучавшего партитуру «Missa solemnis». Опытный копиист хотел снять копии с первого экземпляра в присутствии композитора, чтобы потом избежать возможных вопросов.
— Вы разбираете мой почерк, господин Шлеммер?
— Что? — Копиист испуганно взглянул поверх партитуры. — Какое там разбираю! Приходится только гадать. Да это хуже, чем расшифрованная ныне господином Гротенфендом клинопись.
— Что ещё за клинопись?
— Древневавилонские надписи тех времён, когда у людей ещё были петушиные ноги и они царапали когтями по навозу.
Герхард засмеялся. Бетховен весело посмотрел на них:
— Что вы такого обо мне плохого сказали, мошенники?
Герхард прыгнул к нему на колени, обнял за шею и прокричал в ухо:
— Мы удивляемся твоим нотным записям, дядюшка Людвиг.
— Ах, негодяи!
— Дядюшка Людвиг, какие оценки ты получал за чистописание?
— Всегда единицу[121].
Столь безапелляционное утверждение восхитило мальчика, он спрыгнул на пол и, приплясывая, начал говорить, отчётливо произнося каждый слог:
— Дядюшка Людвиг, ты нас обманываешь и потому должен заплатить штраф. Снижай постепенно оценки и давай за каждую конфетку. — Он вытащил банку. — Кидай их прямо сюда.
— Возможно. Память меня часто подводит.
Вскоре в банке лежало пять конфет. Шлеммер угрюмо пробурчал:
— По-моему, вы со спокойной душой можете положить туда ещё столько же.
— Не портите мне Пуговицу, Шлеммер.
Он обнял прозванного им так мальчика и ласково сказал:
— А теперь слушай меня внимательно, Ариэль. Придётся тебе слетать к господину Цмескалю и отнести бутылку, которая стоит на подоконнике. Пусть он её выпьет и поправит тем самым своё здоровье. Только не пропадай надолго, иначе папа с мамой обвинят во всём меня.
Мальчик подошёл к окну и воскликнул:
— Шевалье!
Затем он повернулся и скривился, как от зубной боли:
— Дядюшка Людвиг, там подъехал твой брат.
Достопочтенного помещика Иоганна ван Бетховена Бройнинг неуважительно называл Шевалье.
На улице кое-кто из прохожих останавливался и, покачивая головой, смотрел вслед запряжённому четвёркой лошадей роскошному, но уж очень старомодному фаэтону. Двое слуг на запятках производили впечатление людей, нарочно