Мама говорит, что мне уже сорок и время взяться за ум. Я никогда не рассказываю ей ни про Нильса, ни о том, что я на самом деле думаю и как провожу время. Наверное, мама ужаснулась бы — но меня всё чаще охватывает сомнение в искренности этого ужаса. Мне кажется, она принимает меня таким, как я есть. Единственная женщина в моей жизни. Она говорит о том, что хотела бы, чтобы у меня были отношения, потому что тоже придерживается какой-то схемы. Хотя сама так радостно смеётся, когда я говорю, что, к сожалению, никого пока не нашёл. А я забираю у неё старые сумочки, которые она хочет выбросить — якобы чтобы положить их около мусорки. А сам несу их домой и нюхаю. Просто нюхаю, мне нравится, как они пахнут. И всё — никакого извращения.
Конечно, если бы у меня были жена или муж, я мог бы рассказать ей или ему о Нильсе Хольгерсоне. Но что было бы потом? Я рассказал бы, а она послушала бы — и мы продолжили бы выстраивать отношения. Чужие, придуманные не нами. А так я могу думать о Нильсе сколько захочу и где захочу. На их языке это называется — инфантильностью. В сорок лет язык сжимает тебя мёртвой хваткой: в нём вдруг появляется столько разных слов, чтобы обозначить тебя. Где они были раньше, эти слова, когда я был моложе? Почему в то время никому не приходило в голову говорить обо мне латинскими корнями и научными терминами?
Я уже допивал кофе и собирался пойти пешком до метро — доехать до Уручья и сесть там на автобус в аэропорт. Мама будет злиться, если я опоздаю и она подведёт знакомых и улетит в свой Берлин.
На дне стаканчика остался сахар, много сахара — и я подумал, что, если бы была война, я мог бы продать этот пустой стаканчик и купить за него хлеба.
И тут на мою лавочку подсел он — человек с пластиковым пакетом. Немного старше меня, в белой летней униформе: шорты, кепка, рубашка с коротким рукавом. Мы посидели немного, человек поставил пакет рядом и вздохнул.
«Жара будет, — сказал он. — Тридцать пять, не меньше».
Мне нужно было идти, но пакет касался моего локтя. Он стоял между нами, и я знал, что, если встану, пакет упадёт. Я давно не видел в парке людей с пакетами. Я не люблю пластиковые пакеты. Пытаясь угадать, что в нём, я посидел немного и начал потихоньку отодвигаться — и пакет потянулся за мной. Как голова пьяного соседа в вагоне электрички.
«Полдесятого, а как жарит. Просто кожа плавится», — сказал человек.
Уже тогда мне нужно было догадаться, что это знак. И бежать, бежать прочь от этой скамейки, позвонить маме и сказать, что я не успеваю, что пусть она позвонит своим друзьям, у неё же их так много. Пойти домой и лечь спать, думая о Нильсе.
«Сухое будет лето, всё сгорит», — неторопливо сказал человек.
Я придержал пакет локтем, чувствуя, какой он холодный. Сверху содержимое пакета было прикрыто какой-то курткой. Обычный пакет, достаточно толстый. Пакет зашевелился и полез на меня.
«Я вам говорю, сегодня будет ад», — убеждённо добавил человек и на слове «ад» сжал губы в горькой и суровой улыбке.
Я придвинулся поближе к человеку с пакетом, чтобы предотвратить катастрофу. Он удивился, но продолжал, будто ничего не заметил:
«Задохнёмся все в этом аду».
И тогда я вскочил и быстрым шагом, оглядываясь, направился к метро. Пакет шлёпнулся на землю, и из него полетели какие-то ножницы, ножи, ножики, инструменты на коротких и злых ногах, мелкое железное зверьё. Я отвернулся и побежал, проклиная этого идиота. Мама ждала меня в аэропорту, и времени оставалось не так уж много.
4.Во времена моей юности люди ходили по улицам с пластиковыми пакетами — будто каждый из них только что расплатился в супермаркете.
Конечно, у этих людей были и потрескавшиеся портфели, и спортивные сумки, и чёрные дерматиновые дипломаты с блестящими замочками. И та пошлая вещь, которую у нас называют гнусным словом «барсетка», уже входила в моду. Меня до сих пор так и тянет назвать барсеткой какую-нибудь моложавую злобную тварь в юбке. Естественно, у женщин были их чудесные сумочки, которые я так люблю нюхать. Но стандартный облик городского жителя определял именно яркий прямоугольный пакет в руке. В каждой свободной руке.
Выпуклый и полупрозрачный, он почти всегда позволял угадать его содержимое. Хотя бы приблизительно. У пакетов была своя иерархия: те, что имели на себе иностранные надписи или какие-то интересные рисунки и логотипы, ценились выше, импортный пакет по своей стоимости был почти равен отечественной сумке. Иерархия пакетов влияла на человеческую — и каждый день я покорно выходил из дома с пакетом, как и тысячи других минчан, и с волнением сравнивал свой пакет с чужими. Ехал с этим пакетом на учёбу, на прогулку, на работу, на свидание, навстречу каждому новому дню.
Грустные сумчатые люди, упакованное в яркие пакеты бесцветное беспокойство… Теперь я понимаю, что пакет царил в городе из-за тогдашней бедности его жителей. Пакет — вещь дешёвая и практичная, он не занимает много места. Правда, у него часто рвутся ручки, каждый пакет вообще рано или поздно порвётся, и сквозь тонкую оболочку вдруг вылезет наружу вся наша натура, вытянут свои змеиные головы наши тайны и страхи, пакет ненадёжен, как человеческое счастье, — и тогда, поддерживая за задницу разорванный пакет и неся его домой, как ребёнка, мы становимся теми, кто мы есть на самом деле, без позолоты и логотипов, мы оказываемся вне иерархий. Но если пакет беречь и не набивать в него слишком