много — жить можно. Можно мечтать и мериться надписями.

А ещё те пакеты воплощали для нас рынок, Запад, мечты о новой жизни, доступные товары, сто сортов сыра и колбасы. Мы все с гордостью осознали себя потребителями. Мир как супермаркет — это красиво сказано. Нам казалось тогда, что наши братья и сёстры на Западе так и ходят — с пакетами, а нам так хотелось во всём походить на них. Пластиковый пакет с латинскими буквами на боку был манифестом нашей свободы. Он мог бы стать национальным флагом — и объединил бы гораздо больше людей, чем все другие знамёна и знаки. Под такой символ стал бы каждый. И над Домом правительства пластиковый пакет смотрелся бы гораздо уместнее, чем все возможные полотнища. Его форма идеальна для флага, а содержание — содержание всегда можно вложить своё.

Пакет царил на улицах города тогда, когда у меня ещё не вырос ни ус на брюхе, ни вкус в сердце. Как только они начали прорастать, я сразу понял его опасность. Пакет делает человека безвкусным, уродливым и бессмысленным, даже если его держит в руках самая изящная и элегантная личность. Пакет превращает своего обладателя в пакет — и это закон. Понемногу в городе начали это понимать, люди разбогатели и смогли наконец выбросить свои пакеты на мусорку, пакет цеплялся за их руки, как жвачка на полу маршрутки цепляется за подошвы, пакет не хотел уступать, его ручки были ещё целы, сильные, настойчивые ручки, которые прилипали к нашим уставшим пальцам.

Пластиковый пакет ушёл туда, откуда ворвался когда-то в нашу жизнь: в торговые центры и гипермаркеты. Правда, потом люди снова обеднели, и снова разбогатели, а потом обеднели так, что уже не знают, как жить дальше, — но пакет уже никогда больше не возвращался на улицы в качестве законодателя моды. Пакет живёт ровно столько, сколько нужно, чтобы добраться из магазина домой. Пакет давно уступил место холщовой сумочке, удобному рюкзаку, стильному планшету, и женские сумочки пахнут так же божественно, как и всегда.

И только старшее поколение горожан сохранило к пакетам странную любовь. Они не рассуждают о пакетах в категориях вкуса, эстетики, экологии или социологии. Они кладут туда определённые вещи и несут их в определённые места в определённое время — ведь если есть пакет, туда надо что-то класть, не правда ли, и вообще, кому какая разница, что у тебя в руках, — так любит говорить моя хорошая, мудрая мама.

5.

А что если Нильс Хольгерсон не разбился? Я читал когда-то, что одна югославская стюардесса упала с высоты десять тысяч метров и осталась жива. С Нильсом тоже произошло чудо. Не первое в его жизни, но, видимо, последнее. Нильс попал на брезентовый навес, натянутый над каким-то деревенским магазином, брезент был военный, натовский, хозяин купил его задёшево у одного штабиста. Тело Нильса обрушилось на него, подпрыгнуло и снова повалилось на эту упругую крышу, но уже совсем легко — не забудем, что его вес стал таким же, как раньше, только перед самым приземлением. Он ничего не чувствовал, он был в шоке, этот полёт в бездну выключил его сознание, поставил на паузу — его тело перевернулось и покатилось по скату вниз.

Он открыл глаза в полной темноте. Сначала ему показалось, что он просто проснулся дома, в курятнике, — и Нильс спохватился, попытался подняться, он боялся, что если отец найдёт его здесь, то заподозрит неладное. Он уже давно на него искоса смотрел, его огромный, русый, страшный, как русский, отец. В присутствии отца Нильс никогда не смотрел на свою гусочку, потому что ему казалось, что отцу станет ясно, всё станет ясно о его безответной и позорной любви.

Тело Нильса болело так, что ему захотелось умереть. Он застонал, по-взрослому, по-больничному, и в темноте вдруг открылся светлый проём. Луна взглянула на него и произнесла женским голосом:

«Живой, курва. Живой, холера ясна. Матка боска, что же ты полез на тот брезент?»

Луна становилась всё ближе и ближе. И вот она уже слепит глаза. Нильс хочет прикрыть их, поднимает руку к лицу — в руке зажато что-то, и он не может разомкнуть пальцы. И тогда он достаёт это зубами, вытягивает, как отец вытаскивал папиросу из пачки.

Это перо. Серое перо. В зубах у Нильса торчит перо, и он чувствует во рту вкус сырой курицы. Кажется, оно живое и сейчас скажет знакомым голосом:

«Не смогу? Не смогу-у-у… Хе-хе! Да ещё как смогу! Летим! Я давно мечтал бросить это быдло и уехать в эмиграцию!»

Эмигра-а-ацию. Так он говорил, его дикий гусь, что когда-то оказался один среди покорных рабов, его боевой боинг, его несгибаемый боец, мужественный воин против природы и законов аэродинамики. Нильс плачет, не разжимая пальцев, и свободной рукой достает перо изо рта. Он успевает спрятать его под мышкой, когда сильные руки, пахнущие пивом и картофелем, поднимают его и прижимают к себе.

«Кто ты естэсь?»

6.

Думая о Нильсе Хольгерсоне, я ехал в автобусе в Национальный аэропорт к маме и разглядывал пассажиров. С Нильсом всё обошлось, а вот обойдётся ли с ними? Некоторые из них, видимо, полетят вместе с моей мамой — и что бы я ни делал, в голове моей мелькали разные ужасные, но очень чёткие картинки: лес под Смолевичами, разбросанные по светлым, выгоревшим от солнца ёлкам вещи, огонь расходится всё дальше и дальше. Сто пятьдесят трупов, не выжил никто, и голос по телевизору скажет, что на теле родины появилось ещё полторы сотни шрамов.

Жуков Луг, Королёв Стан. Поэзия Минского района.

Я знаю тот лес около аэродрома. Сквозь ельник белеют тела самолётов, взлётная полоса прикасается к опушке бетонной стеной, колючие сухие цветы дрожат на ветру, трава — тоже аэропорт, откуда ежеминутно поднимаются в воздух грузные шмели. И если в аэропорт ехать поездом, то железная дорога проходит как раз через этот лес, редковатый, жидковатый, но полный цветов, будто лето здесь устроило свою лабораторию. На лесных поворотах поезд замедляет ход — и хочется выскочить, упруго ступить на хвою, поиграть в партизан. Хотя этот лес возле аэродрома красивее осенью. Я уже ездил как-то встречать маму из Испании. На опушке я нарвал ей цветов. Хотя я что-то путаю, какие цветы? Цветы были, когда она вернулась из Афин.

Автобус поднимается к самому терминалу, в дверях застревают чемоданы, я помогаю, наклоняясь совсем близко к чьим-то волосатым рукам: а с рук смотрят часы, у них лицо моей мамы.

Опаздываю.

В терминале холодно и гулко, как в бассейне.

«Где ты ходишь? — она бежит мне навстречу. — Привет! О господи, ты чуть ходишь, круги под глазами, тощий весь как не знаю кто. Отвезёшь это — и спать. И вот номер, позвони и договорись, только сегодня, обещай, там ждут!»

«Мама! — я с ужасом посмотрел на то, что

Вы читаете Собаки Европы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату