«Что это значило?» — осторожно спросил Скима.
«Это значило, что вам нужно научиться молчать, — сердито проговорила Мира и поднялась. — Целан! Но что вам Целан… Я могу отослать вам это видео, если хотите».
«Думаю, я выучил монолог твоего отца наизусть. — Скима тоже поднялся с дивана. — Скажи… Ты тоже пишешь стихи? Хочешь быть… поэтессой?»
«Я? — Она будто задохнулась этим своим «я». — Я? Нет. Что вы. Я учусь. И буду дизайнером одежды. Поэтессой… Поэтом можно быть только тайком. Настоящие поэты невидимы. Так что не ждите правды, если хотите её знать».
«Ты говоришь совсем как твой отец».
«Мой отец? — голос Миры зазвучал в такт стальным ступеням. Они поднимались в книжный магазин — и перед лицом Скимы мелькали складки её пёстрой юбки. — Мой. Отец. Сделал. Всё. Чтобы моя жизнь было как можно более тяжёлой. Он оставил мне только свою “Розу”. Потратил всё на какого-то поэта, которого я даже не могу прочитать. А тот бросил его и ушёл. Не ищите романтики там, где всего лишь холод и грязь. Прощайте, агент Скима. У меня столько работы. Надо это всё куда-то подевать. Сжечь… Вы же не собираетесь здесь оставаться, правда?»
«А твоя мать?»
«Она вышла замуж и уехала в Мюнхен. Так что эти книги придётся жечь мне. Живьём».
Терезиус Скима вздрогнул и потянул носом воздух, в котором, казалось, уже чувствовался дым.
«Почему сразу жечь? Кажется, книги уже давно не жгут. Их перерабатывают…»
«Они заслужили кремацию, — серьёзно сказала Мира. — Разве вы ещё не поняли, агент, что речь на самом деле идёт о чём-то большем, чем просто старая бумага?»
Терезиус Скима взялся за ручку двери и кивнул. Она вдруг стала ему такой неприятной, эта чёрная девочка с мрачными усталыми глазами, что хотелось забыть её как можно быстрее. Он подумал про ром, которым утешал себя постоялец в свою последнюю ночь. Неужели ему и правда было от этого легче? Неужели и правда это помогает — оглушить самого себя? Может, он тоже пытался кого-то забыть? Терезиус Скима представил себе алкогольное опьянение — когда-то давно он иногда пил вино и пиво, с первой женой, с Петером. Это было так бессмысленно. Как пить воду из моря, погрузив в него свою голову.
И такой же отвратительный вкус.
На улице его наконец стошнило.
Он взял себе двойной эспрессо, сел на лавочке над Эльбой, с наслаждением ощущая, как кофе вылизывает ему полный грязной кислоты рот, и вызвал по телефону Айсу.
«Ты же собираешься завтра утром обратно в Берлин?» — спросил он её вечером в «Алекс», старом ресторане на берегу Альстер. Спросил, невнимательно наблюдая, как она грызла куриную кость, и зная, что она ждёт от него совсем других слов.
«Подожди… — она вытерла пальцы. — Дай я угадаю, какое слово главное. Завтра? Нет… Утром? Нет… Ты? Опять нет. Видно, ты просто хочешь меня о чём-то попросить. Тогда так и скажи».
«Покорми моих котов. Я дам тебе ключ».
«Это звучит как стихотворение, — улыбнулась она. — Покорми моих котов… Я думаю, его мог бы написать этот наш покойник… Покорми моих котов, я дам тебе ключ. Может, и ты тоже — поэт, а, агент Скима?»
Он и правда всё ей рассказал. Ему нужно было рассказать — чтобы вся информация в голове разложилась по своим полочкам и ни одна мелочь не завалилась в какую-нибудь щель, которыми так богат человеческий мозг. Он рассказал ей о книжном и о Мире, о болтовне старого Лампе, не должен был, но рассказал — будто от руки записал всё, что услышал за последние дни. Записал и нарисовал схему.
«Вот ключи».
Её холодные руки напомнили ему утро в «Розенгартене». Деловитый стук дятла, мерзкие голоса живых и голые подошвы поэта, который боялся только одного —
такого вот конца.
9.Визу он получил в тот же вечер — телефон громко щёлкнул языком, и вот уже агент Скима, мужчина, тридцати пяти лет, трижды женатый, а теперь разведённый, среднеобеспеченный, беспартийный, в связях с российской разведкой не замечен, обитатель просторной студии в Шпандау, владелец трёх голых котов и кошек, пары таких же голых рук и пары чисто выбритых ног, имел полное право посетить Чешскую республику.
Он плохо спал этой ночью — под окнами маленькой комнаты гостиницы «Розенхоф» в Санкт-Георге всю ночь кто-то молился своим богам; он ворочался в постели и даже попытался присоединиться к этой молитве, чтобы стать частью ночи — и наконец заснуть. Не вышло. Тогда он нашёл в сети подборку фильмов молодых режиссёров и начал смотреть их один за другим: трёх-, четырёх-, пятиминутные фильмы, полные насилия и ругани, тупой покорности и какой-то первобытной радости: словно невидимое существо громко стучало камнем о камень и тихо смеялось от удовольствия. Он ненавидел этих молодых режиссёров, он запретил бы всё это, если бы мог — но он был бессилен; ещё один суд ограничился штрафом, ещё один фильм гуляет по сети, анонимный и безнаказанный. Никого, кто напомнил бы ему умершего постояльца, в кадрах он не заметил. Под утро Скима наконец-то провалился в сон, под беззвучные крики очередной жертвы, — он не помнил, что ему приснилось, только одно вспомнилось вдруг, когда он шагал на вокзал: что во сне он был судьёй и с наслаждением произносил странные слова, приговор на неизвестном языке. Слова, которые на этих предрассветных, гулких сизо-рыжих улицах он уже не смог бы повторить — и, наверное, не сможет никогда.
В поезде, который после Берлина постепенно начал замедлять свой дьявольский стремительный ход, он вновь задумался о монологе Лампе, о тех его словах, которые относились к умершему поэту. Например, поэт почему-то не захотел признаваться откуда он. И по-видимому, у него были на это серьёзные причины.
«Об этом написано в одной старой книге…» — так ответил тогда старику неизвестно с какой луны сброшенный поэт. Ничего не скажешь, дурацкий ответ. Пафосный до тошноты. Конечно, он имел в виду свою собственную книжку. Там, в книжке, должна была быть правда, там должен был быть ответ на все вопросы. И всё же: разве могут стихи говорить правду? Возможно, это был намёк на какую-то другую книгу — в герое которой постоялец «Розенгартена» почувствовал некое родство с самим собой. Которая заключала в себе сюжет его жизни. А может, это была книга о нём, написанная кем-то другим? Книга… Когда-то даже паспорт можно было назвать книгой. Бумажной книгой, которую автор, государство, продаёт своим подданным за небольшие деньги. Принудительно. Принудительная поэзия полицейских чиновников. Он тоже был одним из них, он, Терезиус Скима, человек, на которого все оглядывались, проходя по вагону. Оглядывались, потому что в его руках лежал труп.