– Но это невозможно, – промолвил я, подавляя желание щипать собственное предплечье с вставшими дыбом волосками.
Я прекрасно помнил письмо, написанное Theodore Dostoiewsky из Дрездена адвокату Губину. Там речь шла о варварском контракте, который автор заключил с нечестным издателем Стелловским, о долговой яме и тысяче рублей, обещанных «Русским вестником». И о четвертом томе полного собрания, о томе, в который вошло «Преступление и наказание», но никак не роман под названием «Дьявол».
– У Достоевского нет такого произведения! – воскликнул я, вертя книгу, убеждаясь, что и страниц в ней положенных двести двадцать пять, и выходные данные совпадают с моими прежними представлениями о мире.
– Есть, – парировал Эрлих, покачиваясь, как горельник на промозглом ветру. – Весьма провидческий роман.
– И в каком же, позвольте, году оно было написано?
– В посмертии.
Я моргал, топтался и хотел одного – выбежать на свежий воздух с заветным экземпляром «Дьявола» под мышкой.
Отрывочно помню, что Немец попросил за четвертый том двести рублей. Помню, как расплачивался, роняя купюры, и как мы шли по коридору, а за бесчисленными дверями клокотало и царапалось.
У выхода он склонился надо мной – «Там, где гнутся над омутом лозы», – вспомнил я из Алеши Толстого.
– Книгу перепродайте в течение трех дней. И пусть тот тоже перепродаст.
– Ага, – сказал я. – Ага.
Меня подмывало желание поскорее открыть невиданную книжку, Ионой забраться во чрево чудо-кита. Но в поезде я не решился. Слишком подозрительные соседи по купе мне попались, с ногтями вместо век.
Москва встретила сизым туманом. Когда я проходил мимо надземного теплопровода, на него уселась колония воронов, таких крупных, что железобетонные опоры завибрировали. Птицы щелкали клювами, когти терзали оклеечную изоляцию, глубоко погружаясь в битум, и глазки их были смоляными каплями.
Я заперся в квартире, налил водки – бутылка стояла с майских праздников, пью я вяло. Влил в себя стакан. И принялся читать.
Провидческий – не то слово. Я узнал перо Достоевского – никто бы так не написал, сомнения испарились к десятой странице, и пустяк, что роман повествовал о нацистском концлагере, а главным героем был постепенно сходящий с ума гестаповский офицер.
Вечером мне позвонил коллега. Куда, мол, пропал, три дня назад обещал ведь письма Чуковской из Ленинграда привезти. Спросил, знаю ли я, что Терехина машина насмерть сбила. Я едва вспомнил: Терехин – это который на авангарде специализируется, я ему кого-то на Уитмена сменял вчера. Бурлюка? Северянина?
Оберштурмфюрер Клаус Редлих уснул, и ему снились тела, падающие мертвыми осенними листьями, душегубка, забитая детьми, газ, скопившийся в клетчатке шеи и глоточного кольца, выталкивает изо рта язык, щелкают, хрустят суставы, клювы, когти.
Я проснулся среди ночи, взмыленный. Щелканье вытянулось за мной из сна и находилось здесь, в комнате. Дрожащей рукой я нащупал выключатель.
Они доедали мою недочитанную книгу, единственный экземпляр «Дьявола», моего безумного Редлиха доедали они. Верткие, длинные, покрытые снежной шерсткой, сминали лапками страницы и жрали их.
Я закричал, а они, некая помесь горностаев и гусениц, исчезли, сметенные криком, но вернуть четвертый том я уже не мог. Утирая слезы жалкими ошметками пожеванных страниц, я вышел в ночь.
– Вы истончились, – с сожалением сказал Эрлих.
Я схватил его за грудки:
– Что происходит?
Он оттолкнул меня мизинцем, и я едва устоял на ногах.
– Я предупреждал вас, – с прежней любезностью произнес Немец, – книги должны двигаться. Вам повезло, что первыми вас нашли букинисты из неагрессивных. Поверьте, с иными нашими коллегами лучше не встречаться никогда.
Он пошел по коридору, треща осиным гнездом.
В соседних комнатах вслух читали книги.
Я заткнул уши.
В кабинете он потормошил меня, и я отнял ладони от головы. Хор голосов затих. Я смотрел на голые исцарапанные стены, мягкий, будто разваренный, кирпич. В некоторых местах здание выблевало кладку как тыквенную кашу.
– Куда девалась ваша библиотека?
– Я съезжаю, – сказал Эрлих спокойно, – обстоятельства требуют.
– Кто вы?
– Человек, готовый продать душу за хорошую книжку. А вы?
Он хлопнул меня по спине и рассмеялся. Так смеялись бы садовые ножницы в оранжерее кровоточащих бутонов.
– На столе я оставил для вас подарок, – сказал он, надевая фетровую шляпу.
Я с ужасом покосился на объемный фолиант в металлическом окладе, последнюю книгу в кабинете.
– Я не возьму это!
– И правильно сделаете.
Он поклонился и распахнул дверь. В коридоре ветер переворачивал цветочные горшки.
– Перепродайте ее в течение трех часов. И пусть тот…
Голос его потонул в вое ветра, но когда дверь закрылась, оставляя меня одного в пустом кабинете, сомкнулась и воющая пасть.
На непослушных ногах я подошел к столу. Слишком худой, слишком заметный.
Книга была шикарной. Инфолио, нарисованный от руки атлас карт и планов русских городов, XVI век. Я устроился на стуле, с замиранием сердца дотронулся до бумаги.
Я знал, что таких городов нет в России – ни в XVI веке, ни в любом навскидку.
Но палец мой скользил по гротескно изогнутым улицам и колоссальным сооружениям, и когда я дошел до Москвы, не той Москвы, где я жил когда-то, а, спаси нас Господь, совсем другой, я спросил тихо сквозь кровящиеся уже зубы:
– Который час? Как давно я здесь?
И мне так же тихо ответили из-за спины.
Дева
Федю Стахова разбудил тигриный рык, такой чуждый среди заснеженной Москвы. Располосовал острыми когтями холст сна, на котором был отец. Улыбающийся, живой.
– Не обижают тебя, сыночек?
Слово «папа» теплилось на распухших губах мальчика – давеча дядька избил его за то, что слонялся без пользы. Федя привстал, морщась.
Отца, обвинив в поджогах, повесили на Тверском бульваре наполеоновские солдаты. Восемь лет прошло, а Федя слышал как наяву скрип веревок, когда проворачивались казненные, и команды унтер-офицера.
В комнатушке было холодно. Печь остыла. Пустовала лежанка дядьки. За хлипкими стенками собранного вчера домика гудела вьюга.
Федя надел валенки, серпяной армяк.
– Чего тебе не спится-то? – спросил не то у дяди Лаврентия, не то у тигрицы, не то у себя.
В сером небе расцветала луна. Озаряла хибары бродячих актеров, телеги, наспех сколоченные стойла. Ветер теребил ткань с намалеванными диковинами. Между коробом паноптикума и водруженной на столбы клетью горел костер, но дежурного не было.
Федя представил, что все исчезли: жонглеры, силачи, дядька с его кулачищами, Хан. А они с Саломеей остались.
– Чего бранишься, Саломейка? – буркнул он.
Тигрица глядела сквозь прутья сосредоточенно. Снежинки падали на роскошную шубу.
– Эх, да кто ж тебя распеленал-то?
Федя ловко залез на клеть и принялся поправлять сшитый из шкур навес-утепление. Заткнул щели, ласково разговаривая с подопечной. Тигрица водила рельефными лопатками, нервно стучала по прутьям хвостом.
Покончив, Федя стал сердито озираться. Эдак, не ровён час, опять обворуют их, как в Рязани. Там грабители украли из паноптикума чучело русалки да воскового Ивана Грозного. Дядька Феде челюсть за то своротил. А ведь сам задрых, напившись браги.
Огороженная лачугами площадь была безлюдной. На укатанной морозом топи реяли флажки. По мощенному бревнами берегу скользила пороша.
Летом,