– Иронизируешь?
– Пытаюсь рассуждать логически. С этим агентством вообще много непонятного. Откуда, например, о нем могла знать мама?
– Мама… Какая? – спросила Римма, вспомнив о порванном пополам письме.
– Что значит какая? – удивился Егоров. – Моя мама. Это она дала Ларисе адрес «Агенересса» и еще ссудила ее деньгами.
– Видишь ли… тут такое дело, Юра… – осторожно начала она.
Лицо Егорова вытянулось.
– Что… Ты что-то знаешь? – тихо спросил он, и на его лбу проступила испарина. – Неужели опять какие-то тайны?.. Я, признаться, уже устал от них… Говори скорей, а то так можно с ума сойти…
– Помнишь, мы с тобой рассыпали Анечкины фотографии?
– Помню. И что?!
– Ну… и я подняла письмо, а потом… в общем… сама не знаю как… засунула его в свою книжку…
– Ну и?
– Я его сегодня прочитала, Юра…
Егоров не сказал ни слова, только молча покусывал губы. Римма вынуждена была продолжить:
– Думаю, что это письмо твоего отца. Он ведь Николай…
– Да.
– Ну вот, это его письмо к… Анечке.
Римма постаралась изобразить внезапное першение в горле и даже театрально закашлялась, но Егоров прервал ее лицедейство тремя простыми словами:
– Я все знаю.
– Да? – удивилась она и поперхнулась по-настоящему.
– Да, я знаю, что моей биологической матерью является Анечка. Мне даже неловко ее теперь так называть… и я люблю ее, но все-таки считать матерью никак не могу. Я всем обязан… другой женщине.
– Эта другая женщина меня ненавидит, Юра! Такую аферу провернула с «Агенерессом»!
Егоров сморщился, утопил лицо в ладонях, потер ими лицо и сказал:
– Она больше не может ненавидеть или… любить. Она умерла…
Римма сквозь кашель хотела прохрипеть что-то вроде «прости», но не смогла.
Они помолчали.
– А где письмо? – спросил Юрий. – Похоже, именно его и разыскивает Анечка.
Римма выкарабкалась из постели, подняла простыню, давно свалившуюся на пол, завернулась в нее и прошлепала в коридор. Смятые их ногами клочки бумаги валялись на полу. Она, как могла, разгладила их, принесла в комнату и разложила перед Юрием на постели. Он не стал спрашивать, почему письмо представляет собой такие жалкие обрывки, а, соединив их, принялся жадно читать.
– Значит, отец действительно любил ее, – прошептал он и смял в кулаке оба куска письма. – Бедная мама… Хорошо, что она ничего не знала…
Римма пожала плечами, потому что совершенно не представляла, как реагировать на его слова, потом спросила:
– А зачем Анечка разыскивает письмо?
– Это не имеет никакого значения. Этому письму вообще незачем существовать, – зло сказал Егоров и разорвал его в мелкие клочья.
– Ты не хочешь мне сказать?
– Я вообще не хочу об этом говорить! В принципе не хочу!
– Разве между любящими людьми… если они, конечно, любящие, могут быть какие-то секреты? – обиженно спросила Римма.
– Это чужой секрет… – ответил Егоров и уткнулся лицом в подушку.
Анна Михайловна Паранина сидела на низком диванчике, обитом леопардовым велюром, и пила липовый чай. Не аптечное сено, а настоящий, золотой, с той старой кудрявой липы, которую посадила у крыльца их деревенского дома еще ее прабабка. Запасы прошлогоднего липового цвета уже кончаются. Значит, пора наведаться в Мышкино. Дом-то родители ей, единственной своей дочке, оставили. Ветшает он без хозяина. Да и липа скоро зацветет. Совсем уж тепло на улице.
На Анне Михайловне был цветастый халат из плотного шелка с атласным синим воротником апаш и поясом с кистями. Густые седые волосы она уложила не косой в виде короны, а красивым узлом-восьмеркой. Косметикой Анна Михайловна и в молодости не пользовалась, а теперь и подавно незачем. Юная Анечка была клубнично-сливочной, шестидесятилетняя Анна Михайловна – серебристо-голубой.
Напротив нее в кресле с такой же пятнистой обивкой сидела молодая женщина и тянула чернущий горький кофе, без остановки заедая его конфетами, из которых брызгал на ее блестящие губы желтый прозрачный ликер. Слизнув с нижней губы горьковато-сладкие капли, женщина сказала:
– Вы напрасно волнуетесь, Анна Михайловна. Все три дела у меня в сумке. Могу вам отдать, если хотите… Зря я вам рассказала, честное слово. Промолчала бы, и все шло бы своим чередом.
– Неужели ты не понимаешь, что надо быть в три… нет!… в десять раз осторожнее! И где гарантии, что этот твой… как его… Маретин… отступился навсегда?
– Конечно, навсегда. Как же вы не понимаете?! Иначе ведь ненаглядная Риммочка его возненавидит…
– Зря ты мне, Полина, сразу все не рассказала. Возможно, что расклад был бы другим… А теперь, насколько я знаю, у этой Риммочки опять любовь-морковь с Юрой. И как же все это вынесет твой Маретин?
– Как-как… Никак… Утрется… Я же выношу как-то…
У Полины задрожала нижняя губа, все еще вымазанная густым ликером.
– Ну-ну! Девочка моя! – проворковала Анна Михайловна. – Ну возьми же себя в руки! Можно подумать, что на улицах Петербурга мало мужчин. Да ты любого купить можешь с потрохами!
– Я Игоря люблю… Вам не понять…
– Где уж мне… – усмехнулась бывшая Анечка и положила в рот конфетку. Нёбо неприятно обожгло ликером. И как они это едят? За столько лет в городе она так и не привыкла ни к шоколаду, ни к алкоголю. То ли дело мед! Особенно сотовый!
Анна Михайловна подвинула коробку с конфетами поближе к Полине и спросила:
– Ну, а что Никита Николаевич?
– Следствие по его делу началось. Думаю, что посадят надолго.
– Документы подлинные?
– Обижаете, Анна Михайловна, – улыбнулась Полина, отвлекшись от печальных дум об Игоре. – У нас огромный опыт.
– Смотри, милая, чтобы не нашелся кто-нибудь похитрее тебя, вроде этого… ну… ладно-ладно… – она отмахнулась от Хижняк, у которой опять покраснел нос, – …не будем о нем, провались он…
Полина шмыгнула носом, встала с кресла и угрюмо пробормотала:
– Пойду я…
– Иди, милая, – согласилась Анна Михайловна. – Только имей в виду, что я на лето съеду в деревню. Смотрите у меня тут! Не разорите из-за своих любовей-морковей!
После ухода Полины Анна Михайловна допила чай и отправилась принимать душ. Ванная комната в ее квартире была такой же большой, как в квартире Егоровых. И зеркало во всю стену. Она подошла к нему как можно ближе и уставилась в собственное лицо. Ничего лицо. Нормальное. Для шестидесятилетней женщины она очень неплохо выглядит. Да и фигура не расплылась. По-прежнему все при ней. Волосы, даже и седые, впечатляют. Анна Михайловна вытащила шпильки, тяжелое серебро упало вниз и всю ее окутало серебристыми волнами. Она завела руки за спину, разделила волосы на три пучка, собравшись плести ночную косу, но пальцы вдруг задрожали, скользкие пряди вырвались из них, и бывшая Анечка неожиданно для себя разрыдалась.
Когда Юрочке исполнилось лет десять, Анечка наконец забыла о своем деревенском позоре и кошмарной жизни с озверевшим мужем. Успокоилась. Пашку не вспоминала, а вот