Я очень сожалел потом, что не сохранил маминых писем, не вел дневников. Но как я мог сберечь их в окопах, в атаках, когда мы бросали все: скатки шинелей, котелки, вещмешки — и бежали с винтовками наперевес? Или на переправах, когда, держась за бревна разбитых плотов, мы плыли по вспененному снарядами Дону? И все-таки очень жаль, что теперь у меня под рукою нет никаких записок. Ведь прошло более сорока лет. А человеческая память несовершенна, одни события высвечивает ярко, выпукло, рельефно, как в стереокино, другие окутывает сплошной завесой тумана. И нет в этом логики, закономерности, последовательности. Я хорошо запомнил летчика Коврижку, которого мы встретили в ферганском поезде по дороге в летную школу. Вот и сейчас вижу его горбатый нос, пошловатую ухмылку на припухших губах, ямочки, слышу его хрипловатый голосок, рассказывающий о любовных похождениях. Мимолетная встреча, пустяк. И в то же время я начисто забыл фамилию политрука нашей роты, который шел с нами в атаку в одной цепи и который за мгновение до смерти крикнул: «Вперед за Родину, за Сталина! Вперед…» Много лет спустя Иван Чамкин напомнил мне, что его фамилия была Парфенов. Конечно же, Парфенов! Как же я мог забыть?
…Последний клочок маминых писем не нашел приюта в заводи у берега, выплыл на середину арыка и, подхваченный течением, нырнул под глиняный дувал и исчез. За углом котельной во дворе послышался топот сотен курсантских ботинок. Дежурный по батальону объявлял построение…
ГЛАВА ШЕСТАЯ, ЗАПИСЬ ШЕСТАЯ…
«Май 1942 г. Командир минометного расчета минроты. 3-й батальон,
522-й стрелковый полк, 107-я стрелковая дивизия».
И опять меня провожала мама…
Теперь уже не в училище — на фронт.
Весенний цвет золотил молодые листочки знаменитых яблоневых садов Намангана. Стремительные арыки уносили вдаль осыпавшийся яблоневый пух. Я подумал, что, может быть, там, в белой паутинке каналов, пытается угнаться за нашим поездом обрывок маминого письма. Мне стало грустно, что я порвал письма мамы. Зачем? Надо было оставить хоть одно. Зачеркнуть адрес и фамилию на конверте и оставить. В крайнем случае никто посторонний не смог бы узнать, кто его написал и кому. Тогда бы со мной было мамино слово. Теперь его нет. Когда же мама напишет мне снова? Куда?
«На фронт, на фронт!» — отстукивали колеса стареньких пассажирских вагончиков. Я лежал на верхней полке и глядел в окно. Внизу разгорался оживленный спор. Я прислушался к голосам.
— Приказ о производстве нас в лейтенанты, должно быть, уже подписан командующим округом, — говорил рассудительный Чамкин, всегда веривший, что все в конце концов образуется как надо. — Ведь другие батальоны за этот срок уже выпускали. Вот увидите, приказ придет вдогонку.
Ему возражал Эдик Пестов:
— Где нас будут искать? А если мы прямо из эшелона да в бой? Кого отвезут потом в госпиталь, кого отведут на формировку; как потом докажешь, что ты учился в летной школе, потом окончил пехотное? Документов у нас никаких…
— На кой ляд они вам сдались? — скептически усмехнулся наш бывший отделенный командир Александровский. — О чем шумите вы, народные витии? Какая разница, кто мы: лейтенанты, сержанты, курсанты! Туда- то нас довезут, а обратного билета никто не заказывает.
Сержант был по-прежнему мрачен. Видимо, он страдал в предчувствии, что ему может изменить Нина. В один из последних дней она приезжала в Наманган, словно знала, что нас отправляют на фронт. Сержант отпросился с послеобеденных занятий. Когда мы уходили на плац упражняться в штыковом бою, они стояли у ворот, держась за руки. Рядом с красавицей Ниной сержант совсем не смотрелся. Трудно было поверить, что эта броская женщина была женой такого неприметного мужчины в мешковатой гимнастерке, в обмотках на тонких кривых ногах. Наверное, и в гражданском костюме он не очень-то соответствовал Нине. Сержант рассказывал, что он играл Фамусова, она — Софью, он — городничего, она — Марью Антоновну. Не только на сцене, но и в жизни он выглядел отцом Нины, хотя был старше ее всего лет на восемь. Очевидно, он мучился с самой женитьбы, он любил Нину и, быть может, слишком хорошо ее знал.
Ночью проехали так хорошо знакомую нам станцию Урсатьевскую, а днем прибыли в Ташкент. Нас загнала на запасные пути, где уже стояли грузовые составы о оборудованием эвакуируемых заводов, с цистернами горючего, со всяким воинским имуществом. Выбраться отсюда было не так-то просто, судя по всему, нас собирались продержать на станции долго. Начальник эшелона, незнакомый нам подполковник, отправился в штаб округа, разрешив ташкентским ребятам повидать родных.
— Чтоб через два часа все как один были в вагонах. И ни минутой позже…
Я тоже ушел с ташкентскими! здесь жили мои родственники со стороны отца — бабушка, дядя, тетя, двоюродная сестра Юля. Мы, отпущенные, долго подползали под вагонами, прыгали через рельсы, бежали по переходному мосту, прежде чем оказались в душном, забитом людьми вокзале. Устойчивый запах дешевого табака пропитал стены и потолок здания, на грязном полу ползали чумазые дети. На лавках, обхватив свои мешки, сидели и полулежали старики и старухи. Проходы тоже были забиты узлами, сумками, чемоданами. Обитатели вокзала, как видно, расположились здесь надолго: распивали из больших жестяных кружек кипяток, брились, причесывались, писали письма, принимали лекарства. От скамейки к скамейке, едва не наступая на детей, бродили неопрятные личности с испитыми физиономиями. Пользуясь бедственным положением приезжих, барыги норовили за бесценок скупить то немногое, что у них еще осталось. Молодая женщина с поседевшей головой пыталась губами снять кольцо с пальца левой руки, другою же прижимала к груди младенца. Ее соседка, раскрыв чемодан, показывала скупщику свои вещи: картину в позолоченной рамке, меховую горжетку, настольные часы.
— Вот, возьмите эту статуэтку французской работы, — умоляла женщина. — Я купила ее в двенадцатом году.
Барыга равнодушно мотал головой, не спуская глаз с чемодана, и ожидал, когда оттуда явится вещица поинтереснее.
Вокзал не смог вместить всей этой волны беженцев, постепенно докатившейся до Ташкента. На площади, на отходящих от нее улицах сидели люди, накрывшись одеялами. Шел дождь — из тех, которым не бывает конца. А люди сидели, деться им было некуда. Впрочем, многие толкались у наружных билетных касс, все стены которых были обклеены рукописными объявлениями. Какой-то мужчина в латаной кацавейке с трудом отыскал местечко и для своей бумажки: «Волосевичи из Гомеля были тут в мае 1942 года и уезжают в Коканд к Воскресенским. Лиля, Соня, Григорий, Нина погибли в бомбежке. Мария умерла в дороге, на станции Туркестан. Ждем в Коканде семью Матвея Когана, если вы живы…»
Я пробирался через привокзальную площадь и