Я потянулся к своему портфелю — он был пуст.
Витька помолчал, как бы изучая мою реакцию, и, убедившись, что я не возмущаюсь, сказал:
— Думаю, что ты не обидишься. Так уж получилось. Заодно со своим барахлишком я махнул и твое. За все запросил тысячу рублей. Дали не глядя восемьсот. И по рукам. Хорошо я спроворил это дельце, не правда ли?
— Не так чтоб уж очень, — ответил я, наслышанный от бабушки о нынешних ценах. — За все должны были дать, наверное, тысячи три, не меньше.
— Да быть не может! — озадаченно присвистнул Виктор. — Но откуда нам было знать в закрытом военном гарнизоне о движении цен на гражданском рынке? Тебе жаль шмоток?
— Ничуть, — вполне искренне ответил я. — Ты прав, сколько нам еще таскаться с барахлом!
— Правильно! — воспрянул духом Виктор. — Давай еще возьмем по восемь капель.
Я отказался. Виктор налил себе.
— Во время войны цены на шмотки растут, на человеческие жизни падают, — философствовал Виктор. — Я читал в каком-то научном журнале, что стоимость материалов, из которых состоит человек — вода, кальций, железо, минеральные соли и прочая химическая номенклатура, — составляет что-то около двугривенного. Ну а в военное время, когда все девальвируется, цена человеческой жизни падает даже ниже ее химической себестоимости. Так чего же нам тужить о шмотках?
В десять вечера передали по вагонам, что сейчас тронемся. Начались бесконечные маневры: толчки, остановки, лязганье буферов, крики железнодорожных рабочих. Только ночью эшелон вырвался на оперативный простор.
Еще в Намангане ребята разместились по вагонам и купе, собираясь земляческими компаниями или прежними летными экипажами. Наше отделение было дружным, мы заняли купе с боковыми полками, негласно признавая старшинство сержанта Александровского.
Продуктов нам не выдавали, на крупных станциях были созданы вместительные столовые, в которых кормили проезжающие на фронт эшелоны. Обслуживали быстро, четко: бачок первого и кастрюля второго на десять человек. Только меню было уныло-однообразным: суп из горохового концентрата да каша из пшенного.
— Хорошо Борису Семеркину, воспитан человек на постной пище, — все пытался шутить Яшка Ревич. — А каково нам!
Впрочем, Борька мечтал о свиной котлете не меньше других.
А в разговорах мы по-прежнему обращались к нашей запутанной военной судьбе.
— Прошли четыре училища и двенадцать коридоров, — вздыхал Чурыгин. — Летчиков из нас не получилось. Авиамехаников не вышло. До командиров минометных взводов неделю не дотянули.
— Не понимаю, чем народ у нас недоволен, — с подковыркой отвечал Чамкин. — В пехотном на мандатной комиссии все рвались на фронт рядовыми бойцами. А когда командование удовлетворило вашу просьбу, опять слышится непонятный ропот. На вас просто не угодишь.
За городом Уральском кончался Казахстан, начиналась Россия. Непривычно ранние рассветы быстро гасили звезды в холодном небе, за окнами вагонов кружили перелески, под мостами бурлили полноводные весенние реки.
На остановках к эшелонам выходили крестьянки из окрестных деревень, возникали шумные базары. Цены на яйца, молоко, хлеб были уже солидные. Но еще охотнее денег в уплату за съестное брали соль, спички, мыло, чай. Особый интерес у хозяек вызывали вафельное полотенца, портянки, белье. Витька, взяв меня в компаньоны, отправился торговать шерстяные носки, которые прислала ему в посылке мать.
— Зачем сейчас шерсть? — усмехнулся Шаповалов. — На дворе скоро лето, а до зимы доживем, найдем, чем согреться.
Толстая молодуха в солдатской телогрейке, с хитринкой в глазах, громко кричала:
— Вот кому горячих щей со щековиной!
Перед нею на захваченной из дома табуретке стоял дымящийся котелок, издававший густой мясной дух, рядом были разложены миски, деревянные ложки, ломти пышного хлеба и даже соль в солонке — просто походный пищеблок. Толстуха налила нам по миске наваристых щей, отделила два ломтя хлеба и, тревожно оглянувшись по сторонам, проворно сунула за пазуху Витькины носки.
— Чаво пуфаетесь? — прошамкал Виктор, перекатывая на языке обжигающе-горячую картофелину.
— Да милиционера, будь он неладен! Гоняет баб от поездов, торговлишке мешает. А какая у нас торговлишка? Котелок щец! Правда, в последнее время поутих наш Гаврилыч. Сказывают, что на какой-то станции стоял эшелон с краснофлотцами. Матросики покупали кое-что у женщин, когда подошел милиционер и стал придираться к бабам. И то продавать нельзя, и это запрещается. Матросы на него зашумели: дескать, ты, дармоед, застрял в тылу да горло дерешь, с солдатками воюя! Затащили горластого в вагон, напялили на него полосатую морскую тельняшку, а милицейскую форму в окно выбросили. И записочку жене написали: «Не горюй, Марфа, подался я на фронт в добровольном порядке. Ничего, авось с матросиками не пропаду». Сначала, говорят люди, милиционер переживал, домой просился, а попал на позиции, развоевался, даже медаль получил…
— Захватить, что ли, вашего Гаврилыча на фронт? — засмеялся Виктор, впечатляясь услышанным.
— Нет, что вы! — испугалась торговка. — Старик он, какой с него вояка! Да и мне свойственником приходится.
Женщина сочувственно посмотрела, как мы бережно добираем с донышка тарелок последние капустинки, сказала со вздохом:
— Налила бы вам, ребята, еще бесплатно, да вот что принесла, расторговать надо. Налог не плачен. А дома есть еще чугунок, зашли бы, накормила досыта.
— Некогда, эшелон уйдет, — тоскливо отозвался Виктор, вспоминая миску со щами. — Вот милиционер в дальнейшем отличился, а нас за дезертиров могут посчитать.
— Тогда обратно заезжайте, если путь будет, — пригласила молодуха. — Поселок у нас небольшой, спросите Настю, каждый покажет.
За Волгой соблюдалась непривычная для нас светомаскировка. На станциях, в поселках, в городах, мимо которых мы проезжали, с наступлением сумерек все погружалось во мглу. Ни огонька, ни вспышки. Часто в небе слышался зловещий гул моторов, грохот сотрясал землю, и вспыхивало оранжевое зарево. Рассказывали, что немцы бомбят многие железнодорожные станции. У нас пока было все благополучно. Но состав двигался очень медленно, стоял, можно сказать, у каждого телеграфного столба. Навстречу ползли эшелоны со снятым заводским оборудованием, с беженцами, все чаще попадались санитарные летучки. Наши курсанты собирались у вагонов с красными крестами, откуда выглядывали раненые. Один из них, парень наших лет, держа перед собою руку в гипсе, спрыгнул на пути. Его сразу же окружили наши ребята. На лице парня лежала печать превосходства, он поглядывал на нас свысока, как-никак он познал то, что было для нас еще непознанным, неизвестным.
— Ну как там дела на передовой? — деловито осведомился Яков Ревич. — На театре военных действий?
— Постреливают. — Парень важно сплюнул сквозь зубы, — В кое-кого даже попадают.
— А сколько были на передовой? — поинтересовался Иван Чамкин.
Мы ожидали услышать, что парень воюет с первого дня войны, на худой конец, ну, полгода. Но раненый ответил:
— Был четыре дня.
У Ивана вырвался вздох разочарования:
— И только-то!
— А сколько сами пробыть планируете? — спросил парень, не теряя своей важности. — Вот на Кочетовке, мы проезжали, вчера разбомбил он эшелон с вояками, вроде вашего. До фронта