Горлышко стеклянной фляжки звякнуло о мои зубы. Я пил и не чувствовал, что пью. Что такое? Опять бред? Сладкий и в то же время мучительный кошмар видений, преследующий меня неотступно и заслоняющий реальный мир ощущений и чувств. Где же мама? Ведь она была со мною там, на поле отшумевшего боя. Потом ребята, которые тащили меня в этом дурацком корыте. Я опустил руку вниз, надеясь нащупать холодный, металлический бок моего цинкового ложа, но пальцы наткнулись на что-то мягкое, теплое, пружинистое — я лежал на носилках. Я облегченно вздохнул: конечно же, мне все померещилось, приснилось, ничего не было, была только боль.
Теперь я почувствовал вкус воды. Она отдавала тухлятинкой болотца, но я пил и пил, боясь, что это неповторимое блаженство вдруг исчезнет, уйдет. Я открыл глаза и увидел, что лежу на лесной полянке. Солнечные лучи с трудом пробивались сквозь зеленый шатер деревьев, слегка золотили густую траву.
— Товарищ сержант, — услышал я все тот же голос, теперь показавшийся мне знакомым, — будете есть кашу? Тогда я сбегаю на кухню. Наварили полный котел, а есть некому.
Передо мною, сутулясь, стоял пожилой солдат в очках.
Так это же Булгаков, солдат из моего отделения, который несколько дней назад исчез с передовой! Никто, в общем, и не заметил его отсутствия. Да и кому был нужен этот никудышный солдат, хоронившийся за спины других, трясущийся от страха, бесформенный, как кисель? Какой прок от такого в бою?
— Булгаков, вы?
— Да, это я, товарищ сержант, — угодливо ответил он, страшась, что прикажу ему немедленно возвращаться на позиции.
Теперь он был похож уже не на клюквенный кисель, а на человека. Лицо его округлилось, под поясом наметилось былое гражданское брюшко.
— Что вы тут делаете, Булгаков?
Он повесил пустую фляжку на ремень и попытался встать по стойке «смирно», хотя это ему никогда не удавалось. Не удалось и на этот раз.
— Если вы помните, товарищ сержант, как-то я вам докладывал, что у меня гастрит. Изжоги, отрыжки, просто нет никакого терпения. Особенно при теперешнем питании. Вот я и забежал сюда на минутку попросить питьевой соды. А тут как раз навезли раненых, некому было таскать. Так вот товарищ военврач второго ранга приказала мне брать носилки, а соды не дала. Теперь я вроде санитара в санбате.
— Тут санбат?
Я с трудом повернул голову, неудобно лежащую на чужом, подобранном ребятами вещмешке, и только теперь заметил длинную зеленую палатку с открытым пологом и большими красными крестами на забрызганных грязью боках. За первой палаткой виднелись другие. Зеленеющий брезент сливался с зеленым фоном леса. Возле палаток на носилках, а до и прямо на траве лежали раненые.
— Товарищ сержант, так принести вам каши? — спросил Булгаков.
Я вдруг ощутил голод. И тут же перед глазами встали могила Эдика Пестова, разорванное тело Виктора Шаповалова, остеклененные глаза Якова Ревича, недвижно глядящие в небесную голубизну. Мне стало противно принимать пищу из рук труса. Я сказал:
— Не надо. Я сыт.
— Может, устроить вам помыться, товарищ сержант? — продолжал суетиться Булгаков. — Вы совсем черный, как негр, только одни глаза белеют. А бородища-то какая! Давненько не брились, товарищ сержант?
— Откуда у меня бородища? Да я вообще не бреюсь, и бритвы-то у меня нет.
Я провел рукою по щеке, ладонь нащупала жесткую щетину. Странно: вчера, когда мы пошли в атаку, у меня под носом рос лишь легкий пушок.
— Да, я помню ваше совершенно чистое, юношеское лицо, — угодливо подтвердил Булгаков и хихикнул: — Значит, всего за одну ночь вы стали мужчиной.
Он не подозревал, как был прав.
Донесся гул, сначала неясный, отдаленный, затем грохочущий и близкий. С утра начинался бой. Булгаков изменился в лице. Теперь это был прежний Булгаков, с испуганно отвисшей челюстью, с дрожащим кончиком носа, со смертельным страхом в бегающих глазах.
— Сейчас найду товарища военврача второго ранга, — пролепетал он. — Попрошу взять вас вне очереди. А то прорвутся немцы, куда же вы тогда, товарищ сержант? Я мигом. Сейчас вернусь.
Он не вернулся. Должно быть, санбат показался ему слишком опасным местом. Побежал дальше в тыл…
Я не заметил, как подошла медсестра, присела у носилок, стала писать.
— Фамилия, имя, отчество?
Я сказал.
— Год рождения?
— Двадцать третий.
Медсестра записала: «третий». Видимо, в то утро, вытащенный с поля боя, я выглядел старше на двадцать лет.
Ошибка обнаружилась спустя несколько месяцев в Чкаловском эвакогоспитале. Хирург Анатолий Евгеньевич, внося свои записи в историю болезни, протер очки и удивленно посмотрел на меня: «Мальчик, разве тебе тридцать восемь?» — «Ну что вы, доктор, мне восемнадцать». — «Я тоже так думаю. Кто же тебе приписал двадцать годков?» И внес исправление, вернув мне мое юношеское состояние.
Оформив историю болезни, медсестра достала другую бумажку, бланк вещевого аттестата.
— Казенного имущества у тебя, я вижу, не много, — улыбнулась она.
Какое там имущество! Я лежал непокрытый, босой. Через шею вместо амулета на черной тесемке был переброшен кисет с махоркой и нарезанной газетной бумагой. В кисет Иван Чамкин положил мой комсомольский билет.
— Хорошенько запомни, где он лежит, — несколько раз повторил Иван.
Других документов у меня не было, красноармейских книжек еще не ввели. Медсестра оглядела меня придирчивым взглядом.
— Итак, запишем: гимнастерка, галифе…
— Какое галифе! — слабо возразил я. — Одни ошметки.
— Интендантам для отчета пригодится. Велели записывать все. Значит, галифе, два ремня, брючный и поясной, вещевой мешок.
— Мешок не мой. Его положили мне под голову, чтоб не было низко.
Но девушка уже поставила точку. Она погладила меня по заросшим щекам, поправила съехавший на бок вещмешок, спросила:
— Тебя ранили в Воронеже? Не слышал, взяли ли немцы Отрожку? Там у меня мама, младший братишка. Это на левом берегу.
— Не знаю, но там шел бой. Но если даже Отрожку взяли, то твои могли уйти раньше. Когда мы подходили к фронту, то встречали много беженцев.
На глаза девушки навернулись слезы. Она поднялась с травы, отряхнула юбку.
— Потерпи самую малость Сейчас тебя возьмем.
Вскоре два санитара из раненых занесли меня в палатку с открытым пологом. Операционный стол был занят. На нем лежал человек с лицом цвета раскаленного угля. Сладковато-тошнотворный запах горелого мяса висел над низким брезентовым потолком. Над обожженным склонились фигуры в белых халатах. Командовала тут женщина-врач, наверное, та самая, о которой говорил Булгаков. Ближе к ней стояла моя знакомая медсестра из Отрожки. Ее называли Мариной.
— Ой, как досталось нашему красному соколу! — вздохнула Марина.
Это был сержант-пилот, летчик-истребитель, сбитый вчера над донской переправой. Из горящей кабины его вытащили наши пехотинцы.
Пока меня перекладывали на освободившийся стол, военврач, отойдя в сторону и подняв оттопыренные ладони в резиновых перчатках, курила из рук Марины. На ее халате густо бурели пятна. Кровь тут была всюду: на рукавах медсестер, на затоптанном травяном полу, в эмалированных тазах, стоящих под операционным