«А Винсента ли ты боишься?»
В первую очередь Винсент Коллинз был символом череды неправильных решений, принятых в смертной жизни Агаты. Отвагаи искаженной и отраженной в черном кривом зеркале. Собственной трусости. Того, в чем она так и не смогла раскаяться. Должна была, но не могла.
В Чистилище все обретает вес. От небес не скроешь свои грешные неправильные мысли. Если ты не раскаиваешься в содеянном тобой — это заметят.
Небеса слышат её молитвы. Почему? Почему именно она? Генри говорил, что, наверное, дело в её искренности, в силе чувств, но это вряд ли так — Артур уже сказал, у других архангелов ничего не выходит, хотя сила их чувств не подвергается сомнению. Значит, Небеса сделали сознательный выбор, даровав её право защитного слова. Но почему? Джон прав — она не может выступать мерилом непредвзятости, потому что ничего в этой непредвзятости не понимает. Закрывает глаза на правду, не в силах смотреть ей в лицо. До сих пор.
Уединение Агаты нарушает сейчас шорох гравия под человеческими ногами. И всякого она, оборачиваясь, ожидает увидеть у своей могилы, вот только не отца. Такого постаревшего неожиданно отца. За семь лет они с ним встречаются впервые.
Всякий раз оказываясь в смертном мире, сталкиваешься с болью собственной чуждости этой бьющей ключом жизни, но когда встречаешься с родным человеком — это практически как вонзить себе между ребер нож, повернуть и, выдернув его, наблюдать, как льется фонтаном кровь.
Души не могли прикасаться к смертным, показываться им. При желании могли причинить вред душе смертного, поглотить часть её энергии, которая, к слову, у смертных людей была неиссякаема, не то что у лишившихся смертности обитателей Чистилища, но прикоснуться — ощутить тепло близкого человека, дать ему понять, что ты его по-прежнему любишь — нет. Покуда ты не демон, разумеется. Чем больше энергии смертных душ похищает грешник, тем крепче становится его сущность, и он получает возможность на краткие мгновения становиться видимым, а после и материальным здесь — в смертном мире.
Когда отец подходит к кресту, тяжело опираясь на трость, из груди Агаты рвутся лишь хриплые рваные вдохи. Она знает, как она его разочаровала, какую боль принесла, насколько подвела. Теперь знает. Но уже ничего не может изменить. Господи, как ей хочется хоть толику материальности, чтобы смочь прижаться к его спине, чтобы он ощутил её объятия, чтобы услышал, как ей на самом деле жаль, что все это случилось, что она заставила его через это пройти.
Отец пришел без цветов, он всего лишь приседает у её креста, касается белого гипса ладонью, тихонько опускает голову. Седую голову. А ведь семь лет назад в этой шевелюре не было ни единого серебристого волоска.
— Я молюсь за твою душу до сих пор, Эви, — тихонько говорит отец. Он чуть склоняется к надгробию, касается его лбом, и от этого Агате становится еще горше. Еще один человек в её жизни, которого она в итоге оказалась недостойна. И все же в мыслях слегка светлеет. Непроизвольно, неожиданно — будто этими словами и жестом отец вдруг подарил ей лучик надежды.
Спокойствие настигает её слишком быстро. Она к нему не готова. Она не готова к тому, что капли на щеках высыхают, и новые перестают течь. Ей хочется, чтоб её продолжало трясти, ей по-прежнему хочется плакать и задыхаться от слез. Ей по-прежнему страшно. Но душа уже сжала этот страх с усилием гидравлического пресса, выжала из него всю воду и теперь взирает на сухой остаток её переживаний.
Плакать и прятаться в смертном мире можно безумно долго, можно бесконечно не оправдывать возложенных на тебя ожиданий, веры других людей в тебя и в твою силу. А можно уже выкрутить собственной истерике руки и попытаться подумать головой.
Воля Небес (4)
Генрих с самого освобождения не ощущал в себе такой ледяной ярости. В пальцах даже лопается и рассыпается осколками из-под чашка кофе, которой он пытался занять руки.
— Ты знал? — свистящим шепотом выдыхает он, пытаясь не дышать. Лишний раз вдохнешь запах серафима — лишний раз искусишься. При захлестывающем разум гневе всякое лишнее искушение — добивающая соломинка для спины верблюда.
Миллер бледно-зелененький, не то от страха, не то от шока, вызванного прочитанным. Трясет головой, но Генриху в этом мерещится фальшь. Нужны слова. Тогда он сможет почуять искренность. Все его существо приходит в движение, швыряет Джона к стене, прямо-таки впечатывает в неё.
— Ты знал? — рычит Генрих, а его сущность кипит, части тела преобразуются уже сами, не в его силах это остановить — лишь только замедлить.
— Нет, нет, — вскрикивает Миллер, и это честный ответ, он слегка успокаивает Генриха, однако демону это и не нравится. Ему хочется найти, на ком выместить свой гнев, и для этого ему даже не нужно искать особого повода.
— Ты отмолил его!
— Я не знал имени, — самое обидное, что Миллер сейчас не боится Генриха. Он расстроен осознанием ситуации, глубоко расстроен, но он не боится. А хочется, чтобы боялся.
— Сладкий, — раздается за спиной голос Анны, — мне вызвать инспектора?
— Не надо, — Генрих хищно скалится и следующим движением толкает Миллера в сторону двери, вышвыривая его в коридор. Толкает мышцами исчадия ада, и хорошо, что дверь открывается не внутрь кабинета. Генрих отчаянно хочет, чтобы у Джона появилась возможность хлестнуть его святым словом, и из кабинета демон выходит нарочно медленно.
— Он издевался над ней, — тихо говорит Генрих, покуда Джон поднимается и отряхивается, — ломал её… Садировал… И ты освободил его!
Демоны не могут убить бессмертные души. Лишь поглотить их энергию — насколько хватит силы, загасить внутренний свет души. Впрочем, сейчас все существо Генриха не хочет для Миллера смерти — лишь долгих и мучительных страданий. За то, что он вновь столкнул Агату с этой мерзостью.
Миллер не сопротивляется. Он по-прежнему не сопротивляется, хотя мог бы. Даже когда Генрих сжимает пальцы на его горле и поднимает своего давнего противника в воздух на одной лишь вытянутой руке — даже тогда серафим не прибегает к собственной силе.
Вокруг собираются бесы, собираются, но не рискуют соваться. Ни один из них святым словом не владеет. Что-то в душе Генриха страстно хочет, чтоб сейчас прибежал дежурный инспектор и четырьмя первыми словами экзорцизма хлестнул напряженную, голодную сущность исчадия ада. Заставил бы опомниться, отступить… Но нет инспектора — будто сгинул, исчез в такой нужный момент.
— Сладкий, отпусти его, — Анна отважно пытается вмешаться, — я же вижу, что ты не готов его убивать сейчас. Ты все еще можешь остановиться,