— Телевидение — это, прежде всего, жевательная резинка для глаз, — поясняла мне Моника.
Я мог бы с ней согласиться, если бы знал, что такое жевательная резинка.
— Но как все эти станции могут передавать эту чушь круглые сутки?! — раздраженно восклицал я. — Ведь это же пустая трата времени. Неужто никто не помнит, что жизнь так коротка? Ужас!
— Вовсе нет, как раз это и есть демократия. Телевидение дает людям именно то, чего те желают.
— Но как можно желать столь скучных, повторяющихся, схематичных программ, из которых невозможно узнать ничего интересного?!
— А если люди ничего и не желают узнавать?
— Тогда, зачем они это глядят?
Моника на минутку задумалась над ответом.
— Возможно, чтобы не быть одни…
Одиночество — любопытное дело. В мое время я принадлежал к редкому виду одиночек по выбору. Здесь одиночество было правилом. Одинокой была Моника, точно так же и ее приятель, предоставивший нам убежище, и педик-юрист (но без постоянного партнера, в связи с чем он был обречен на частые поиски новых симпатий в клубе или через Интернет). И это еще не конец. В домиках по соседству жили либо одинокие пенсионеры, либо мамаши-одиночки, воспитывающие детей… В основном, тоже без братьев или сестер.
— А где же бабушки всех этих детишек? — спрашивал я.
— В домах престарелых. У них там по-настоящему комфортные условия.
— А где семья?
— Семья — это бремя, обязательства, необходимость отречений, ограничений, а люди не желают отказываться и отрекаться от чего-либо.
На третий день, вскоре после того, как моя попечительница согласилась снять с меня наручники, я предложил ей совместную поездку в город. Моника начала возражать:
— Это слишком рискованно, тебя узнают. Рандольфи и его люди наверняка тебя разыскивают.
— Купишь мне седой парик и бороду, я же сыграю старичка на прогулке. И не бойся, от тебя я не сбегу. Ведь в этом нет никакого смысла. Все козыри у тебя в руках. Ведь ты же могла бы напустить на меня своих трансплантологов, и они ликвидировали бы меня как свидетеля их деятельности.
— И меня при случае.
— Потому давай договоримся: вплоть до момента, когда я вернусь на публичную сцену как Гурбиани, действовать будем совместно. Да, кстати, я счмиаю, тебе необходимо позвонить в эту трансплантологическую мясную лавку.
— Ты с ума сошел? Зачем?
— Чтобы прекратить их поиски. Скажи, что эта их работа тебе уже надоела, что ты сохранишь полнейшую тайну, но вот если с тобой что-нибудь случится, тогда в газеты и на телевидение попадет очень много скандальных фактов про них.
— Отличная идея. Вот только лучше будет послать им письмо. Телефон они могут и вычислить.
— В таком случае, как там с нашей прогулкой?
— Поедем, поедем.
На всякий случай, мы взяли машину Анджело. За час доехали до центра, ежеминутно застревая в остановившихся потоках автомобилей. Моника называла такое состояние движения пробками. Я отметил, что в экипажах, предназначенных для нескольких лиц, сидел, чаще всего, один человек.
— Неужели всем этим людям необходимо одновременно отправляться в центр, ведь покупки они могут сделать и в своих кварталах, дела устраивать через Интернет, а культуру черпать из телевизора? — спрашивал я.
— Они не обязаны, но любят это, — ответила моя гидесса.
— А почему они не собираются в группы?
— Поезда в одиночку дает им чувство свободы.
— Тоже мне свобода — быть извозчиком самого себя.
Машину мы оставили на громадном, двухэтажном паркинге неподалеку от Корсо, на лифте спустившись на тротуар. Наконец-то мы очутились в хоне меньшего шума. Следует признать, что — по сравнению с моей эпохой — современный мир казался царством визга и скрежета. Шумели повозки, из каждой лавки доносилась музыка, молодые люди выступали с наушниками на голове, подергиваясь в такт музыки, словно тишина была для них чем-то ненавистным, или же словно они желали заглушить всяческую мысль о мысли. К счастью, на Корсо, если не считать извозчиков, никакого другого транспортного движения не было, так что здесь было поспокойнее. Неожиданно мне вспомнилась та же самая улица, но когда-то, охваченная безумием карнавала. Я подумал о своих коллегах, упокоившихся несколько веков назад, о всех тех смеющихся девушках, обнаженные черепа которых давно уже заполняли катакомбы кладбищ.
— И куда ты желаешь пойти? — спросила меня спутница.
Не говоря ни слова, я свернул на Крутую улицу. Мне было интересно, что со старым домом. Он стоял. Похоже, недавно отреставрированный, он выглядел гораздо лучше, чем в мое время. Над окнами краснели цветастые маркизы, а над входом со стеклянными, а не деревянными дверями горделиво висела надпись: "Banco Anzelmiano" — год основания 1649" — Год смерти Ипполито! Случайность? Любопытно. К сожалению, старинное здание оказалось муляжом. Все старинные интерьеры были удалены, вестибюль соединили с внутренним двориком, устраивая здесь же огромный операционный зал и лестницу на этажи повыше. На лестничной клетке красовался портрет в золоченой раме. Добрый Боже, неужели это был Ансельмо? Ну да! Мой слуга — облагороженный, в буйном французском парике, с кучей свернутых пергаментов под мышкой, он выглядел словно аристократ! Ха, неужто все это состояние было рождено удачно вложенными сребрениками Иуды? Над портретом блестел золотом любимый девиз моего ученика: "Миллионером никто не рождается".
Мы вошли на галерею, окружавшую зал. Там висели портреты мужчин в одеяниях различных эпох и с подписями на табличках: "Наши великие клиенты: Рене Декарт, Блез Паскаль, Исаак Ньютон, Жан-Жак Руссо, Вольтер, Огюст Конт, Стюарт Милль, Адам Смит, Алессандро Вольта, Луиджи Гальвани, Томас Джефферсон, Бенджамен Франклин, Чарльз Дарвин". Эти имена не были мне чужды. Ночью я изучил книгу "История важнейших открытий и изобретений". И тут меня осенило. Ансельмо! Ансельмо, в тайне перед наемными убийцами эрцгерцога спас мои заметки, мои рукописи, мои замыслы, после чего он сам и его наследники успешно торговали ими в течение пары столетий. Мои размышления относительно соотношения тел были тем самым яблоком, которое упало на голову Ньютону. Мой доклад о связях между энергией, заключенной в янтаре и посмертными судорогами мышц животных оплодотворил воображение Вольты и Гальвани, ну а идею громоотвода развернул уже Франклин. Не говоря уже о моем трактате о субъективности человека