– Не-а.
– Ну на Чуйском же!
– Погоди, это же между Шебалиным и Чергой… где Большой шеф…
– Да, радость моя, где Большой шеф, – Наташка усмехнулась.
– Так ты правда его?..
– Ну, Ленька, ну чистая душа, – улыбнулась Наташка. – Да, я его. Прижил он меня в своих экспедициях. А мамка когда умерла, он меня в город привез – ну не в семью, разумеется. Сперва я у бабки его жила, у Марьяны, слышала про такую? Потом уже, когда бабка слегла, в интернате училась, а потом в техникум уехала. К океану хотела, на Дальний Восток. Нашла метеорологический техникум да и махнула. После распределения три года отсидела на метеостанции, а потом взяла да вернулась сюда. Отец уже совсем плохой был – я его в памяти-то и не застала. Да и Нинель эта его – сама знаешь… В общем, не полезла я к ним. Ай, да ну, дело это давнее! А вот к маминым, в Мыюту, так и не съездила ни разу. Там тетки мои, племяшки, бабушка… Все собиралась, собиралась, да так и не собралась за столько-то лет…
– А они разве… – начала Ленька и осеклась.
– Не знаю. Может, разъехались… Может, и померли. А может, и нет. Давай, посмотрим? Места там красивые, дороги нормальные – поехали? Будет тебе отпуск.
– Поехали. Кипятку вот сейчас наварим и двинемся.
* * *Хотя дороги и впрямь были отменные, поначалу ехать Леньке было страшновато. Она еще ни разу не выезжала сама из города. По встречке то и дело проносились, грохоча и завывая, тяжело груженные фуры, заставляя вздрагивать маленькую Ленькину машинку. Ленька вцеплялась в руль – крепко, до судорог в пальцах.
Потом встречный поток стал реже, и наконец они остались на дороге одни. Низкое утреннее солнце просачивалось через ограждение и бросало на морковный асфальт длинные бархатные тени. Несколько раз к трассе подступали сосны, становилось сыро и сумрачно – а потом они снова расступались, и дорога тянулась и тянулась по равнине, между разноцветных полей и перелесков. Вдалеке то тут, то там встречались маленькие, словно игрушечные, домишки; на зеленых еще лужайках черно-бело-рыжими россыпями виднелся домашний скот.
– Красиво… – сказала Наташка.
– Шеф-то тут всегда ездил, – сказала Ленька. – Я его бумаги разбирала. Там столько фотографий было…
– Ну да, у него же лагерь в Черге стоял, а сам он за сезон сколько раз туда-сюда мотался.
– А ты?
– Я?.. Раньше ездила, а потом… Когда мама умерла… Меня отец тоже вот в такое время в город вез, а мне все убежать хотелось. Мы остановились где-то на обочине, а я дунула в кусты. Мне же не сказали, что она умерла. У них, понимаешь, не принято было, так говорить. Ты знаешь, Ленька, – Наташка опустила стекло, подставляя тугому ветру разгоряченное лицо, – меня всегда бесило, когда говорили про покойников «он ушел», «нас покинул». Мне про маму так говорили – «она нас оставила». Прикинь? Ребенку малому сказать, что мама нас оставила! И я всю жизнь почти прожила с уверенностью, что мама меня бросила. Вот так ты давеча – готова была с кулаками на нее кинуться! И представляла, что она там с другой девочкой гуляет – пока маленькая была, представляла, что с девочкой, с новой дочкой, платья ей, суке, покупает, туфельки… Я вот прямо видела это, как они за руку ходят вдвоем по аллее, эта дрянь мелкая вся такая в локонах и в голубом платье газовом с пелериной, и такой бантик маленький на плече, ярко-ярко синий, и туфельки синие. И она идет чинно, ручку свою маме моей подала, не выкручивается никуда, по лужам не прыгает. А мамочка моя наклоняется к ней, улыбается и любуется этой новой послушной дочкой, и прямо раздувается от гордости, и все встречные ей улыбаются и дрянь эту по белобрысой башке гладят. И так я ее ненавидела – и мать, и эту ее новую дочку. А когда подросла – то стала представлять, что она не с новой дочкой, а с новым мужиком сбежала, каждый раз с разным, а то и не с одним, и что они пьют и гуляют, и морда у нее вся испитая и как у вокзальной бляди разукрашенная, и одета она в одну драную комбинацию да в чулки в сетку. И ведь уже хорошо понимала, что мать умерла, а не ушла никуда – а все равно аж в глазах темнело всю жизнь, как про нее думала. Если бы я хоть одним глазком ее увидела – и она мне сказала бы, что любит меня, и нет у нее никакой новой дочки и никакой новой семьи, один раз обнять ее и попрощаться – тогда я и смогла бы, наверное, спокойно жить. А так – съела меня эта ненависть, Ленька, сожрала изнутри. Я уже даже не понимала, как можно кого-то любить, если этот твой самый любимый человек может вот так вот взять – и оставить тебя? Может, за это теперь мне, а?.. Может, потому я умереть-то умерла, а уйти не могу?..
– А знаешь, у меня ведь было такое платье… – проговорила Ленька. – Голубое газовое платье с пелериной. Мне мама на Новый год шила. А я его так и не надела ни разу. Ветрянкой заболела тогда, пришлось праздник пропустить. Обидно было – страсть! Тогда мне разрешили дома платье надеть. Меня нянька зеленкой намазала, а я взяла да и залезла в платье – прямо в зеленке. Все платье изгваздала…
– Эх… Может, ты моя сестренка?
– Ну конечно, – улыбнулась Ленька, – одно ж лицо!
Наташка была алтайских кровей – черноволосая, круглолицая, с высокими скулами; Ленька же – девочка-одуванчик, с белобрысыми кудряшками и огромными голубыми глазищами.
– Внешность обманчива, – глубокомысленно возразила Наташка своей любимой фразочкой, и они снова расхохотались – звонко, беспечно, радостно.
Они ехали и ехал; пару раз остановились в маленьких придорожных кафешках – так, просто размять ноги, еды и питья у них было вдоволь. Один раз заправились. Заправщика на одинокой заправке не было, и пока Ленька сосредоточенно управлялась с пистолетом, Наташка все бегала вокруг, всплескивала руками:
– Ну, Ленька, ну как большая, а, ну надо же!
Ленька и вправду ощущала себя взрослой-превзрослой, настоящим тертым водилой – вот, везу подругу к родным, обычное дело – и от этого внутри было тепло и гордо.
Солнце, светившее вначале откуда-то сбоку, поднялось высоко и теперь висело где-то над крышей, раскаляя все вокруг, так, что из окон больше не тянуло свежестью. Пришлось включить кондиционер.
Болтали о том о сем; молчали; пели. Было просто и как-то обыденно. Где-то в уголке сознания Ленька начинала вдруг удивляться – так же это,