закрываю глаза и смотрю, как кричу тебе, сжав кулаки – будь ты проклят! прости меня и будь проклят, мне было шестнадцать лет, и ты наказал меня тем, что сказал – не надо никого винить, ведь я, кажется, и сам хотел умереть, да, я сам хотел умереть,
закрываю глаза и смотрю, как говорю в белое небо: «нет, нет, просто прости дурака, юного дурака, старого дурака», и сразу же знаю, что давно уже все прощено, давно уже все забыто, давно уже все поросло, все проросло, отцвело, выцвело, выветрилось, затворилось, претворилось, прекратилось, заново началось, и ничего не осталось ни от тебя, ни от меня, ни от того, что нужно было простить,
закрываю глаза и смотрю, как на следующий день прибежал Гастон, снова бледный, и бормотал, что ты еще жив, но надежд мало, закрываю глаза и смотрю, как сижу на крыльце, закрываю глаза и смотрю на дорогу вокруг горы, белую, и синюю там, где лежит тень от облака, и рядом поле, и живая волна пшеницы,
я закрываю глаза и знаю, что те твои двадцать девять часов жизни длились дольше, чем эти мои шестьдесят семь лет вины, и все же мои шестьдесят семь лет были длиннее, потому что каждую ночь волшебная белая пыль на дороге меняет цвет, из белого в красный растекается по холсту, из белого в тот страшный красный, страшный, прекрасный, кошмарный, и так каждую ночь,
и я закрываю глаза, и вижу теперь, вижу теперь темноту, из которой проступает лицо, конечно, твое, такое же золотое, как лица древних богов, и вместо зрачков вижу звезды, огромные, хвостатые, белые, крутящиеся в черноте, словно шутихи, и в твоем взгляде я вижу бессмертие, не здешнее, потрескавшееся и блеклое, а то, настоящее,
вечное