Готовился я хитро и ловко, так чтобы не вызывать никаких подозрений, – ибо судьба Равальяка, последнего королевского убийцы, всё же была мне памятна, а у меня не было аппетита испробовать на себе brodéquin (испанский сапог – франц.) и кипящее масло. Кроме того, на будущее у меня припасено было счастье, и, помня о том, как мало я испытал его в прошлом, вполне естественно я цеплялся за жизнь, которая внезапно стала для меня драгоценной.
Король, как я выяснил, вернётся в Лувр в одиночестве. Моим намерением было проследовать за ним, замаскировавшись служителем, спрятаться в его опочивальне и нанести удар, как только он останется один.
Хотя я и получил приглашение, но не рискнул присутствовать на fète; однако в замаскированном обличье (оставив всё же при себе шпагу, пусть и не было в ней нужды) зашёл в усадьбу Бурдуа, когда часы били одиннадцать.
Я бесцельно бродил по парку, наблюдая за освещёнными окнами, сосредоточенный разумом больше на Мадлен и скором будущем, чем на предстоявшей мне задаче, когда внезапно моё внимание приковал шёпот голосов чуть ли не на расстоянии вытянутой руки. Я остановился и, приникнув к дереву, стал осматриваться.
Несколько мгновений всё оставалось тихо, и я начинал думать, что перевозбуждённое воображение обмануло меня, когда мой бдительный глаз уловил отблеск от чего-то, – возможно, сказал я себе, от какой-то одежды.
Мягко шагнув вперёд, я двинулся на цыпочках, под прикрытием деревьев приближаясь nolens volens (и желая, и не желая – лат.) к облюбованному кем-то месту. Однажды гравий захрустел и однажды ветка треснула у меня под ногами, и каждый раз я останавливался с бьющимся сердцем и настороженным слухом; но всё же это не помешало неясному звучанию голосов. Затем был смех, приглушённый женский смех, от которого я вздрогнул; но когда наконец с моей позиции удалось разглядеть два человеческих лица, едва различимых в свете, который падал на них из дворцовых окон, то мне показалось, что моё сердце перестало биться и я близок к смерти из-за потрясения от того, что увидел.
На каменной скамье сидели Фердинанд де Лоне и мадемуазель де Труакантен!
Его рука обнимала её шею, а её головка – эта прелестная головка, которую я так хорошо знал, – покоилась у него на плече. Света было недостаточно, и когда я стоял там, не далее чем в десяти шагах от предателей, со стиснутыми зубами и обдирая ноздри затруднённым дыханием, то молил Господа, чтобы или мои глаза были обмануты, или же я смог пробудиться от ужасного кошмара, который меня объял.
Затем внезапно лёгким ветерком до меня донесло моё собственное имя, за которым последовали вздох, смех и издевательское определение, и я наконец-то понял, что стал жертвой не сна, не галлюцинации, а вероломства – подлого, бесчестного вероломства; и в гневе я подобрался ближе к деревьям, которые заслоняли их, пока не услышал шёпотом произнесённые слова.
О Боже! И почему я дожил до того, чтобы узнать о том, что поведал мне их разговор? Почему какой-нибудь милосердный убийца не покончил с моей жизнью час назад, пока я был счастлив, веруя, что любим?
Я не могу даже сейчас, когда прошли годы, подробно передать их разговор – он был слишком ужасен, слишком отвратителен. Достаточно, если скажу вам, что заключил из него, что мой кузен, чья расточительность почти совсем разорила его, выдал связь моего отца и моего старшего брата с гасконским заговором. Мой отец уже взошёл на эшафот в Тулузе, а вскоре за ним должен был последовать и мой брат. Оставалось только устранить меня, и ради этого мой кузен подружился со мной и с дьявольским коварством привлёк на сторону орлеанистов.
Я понял, что все эти намёки, брошенные Мадлен, о смелой руке, которая немедленно окончит борьбу, поразив одного из вождей, были предназначены лишь для того, чтобы воспламенить мои очарованные чувства.
Именно сам де Лоне – я заключил это из того, что он сказал, – нашептал в монаршее ухо оскорбление, которое я заполучил от короля, посредством чего он намеревался довести дело до кризиса, к которому оно и пришло. Я должен был сразить Людовика XIII; де Лоне разоблачил бы и погубил меня, посадил герцога Орлеанского на французский трон, а сам унаследовал бы владения Вервилей и титул, который был моим, хотя я этого и не знал.
Mille diables! (Тысяча чертей! – франц.) Однако хорошо же они всё спланировали, эти двое! И если бы не их неосторожный разговор, они бы наверняка преуспели.
О, какое горькое разочарование! Я был глупцом, одураченным бесстыдной женщиной!
– Завтра, Мадлен, – услышал я от де Лоне, когда они поднялись, чтобы вернуться во дворец, – завтра, когда этот второй Равальяк сделает своё дело и будет вознаграждён по заслугам, я стану богатым и могущественным человеком. Ты разделишь мою власть и моё богатство, любимая, и мы будем...
Больше я ничего не услышал. С трудом удержался от падения в обморок, когда стоял там, цепляясь для поддержки за дружескую ветку, вглядываясь в их удаляющиеся фигуры и от всего сердца призывая невысказанные проклятия на их головы.
Глава IVЧерез полчаса я встретил сеньора де Лоне, когда он вышел из дворца Бурдуа. Он вздрогнул при виде меня.
– Что-то случилось? – прошептал он возбуждённо.
– В данный момент ничего. Но если не предпринять срочных мер, кое-что произойдёт.
Я говорил спокойно и даже мягко, справившись на какое-то время со своей яростью.
– Отпусти свою карету, – сказал я, – и пойдём со мной. Мы должны нанести визит.
– А нужно ли мне сопровождать тебя? – спросил он; и я прекрасно знал, что у этого труса на уме.
– Я не могу довериться никакому другому напарнику; идти один я не могу; однако, если не пойду, король по-прежнему останется назавтра жив, и наш шанс будет упущен.
– Что произошло? – спросил он.
– Измена! – ответил я свирепо. – Чёрная, подлая измена. Но не бойся, я успею удушить её, прежде чем будет