Женских голосов в доме прибавилось, это пришли замужние дочери Русора и Садыка. Невольно прислушиваясь к происходящему в доме, мулла вовсе отвлекся от молитвы. На ташкори[2], наверное, уже собрались ученики, пора идти. Тяжкий труд быть учителем, тяжкий и неблагодарный. До прошлого года в доме работали две школы, мальчиков учил он сам, девочек — Таджинисо.
Он опять услышал, как жена смеется, и подумал, что Аллах милостив и, если будет его воля, все станет по-прежнему. Жена и раньше болела, но выздоравливала. И сам он второй год болеет, однако не только к русским врачам, но и к табибам не обращается.
Икрам-домла давно стал замечать, как сужается круг его знакомых и как сужается в разговорах с оставшимися круг обсуждаемых проблем. В тяжелые времена все солидные люди становятся более замкнутыми, объяснял он себе, не допуская мысли, что есть и другие причины. Люди менялись к худшему, а он предъявлял к ним прежние требования, становился нетерпим, раздражителен, иногда просто груб.
Издавна велось, что любая услуга, любое заступничество, любые хлопоты связаны с благодарностью, с подарками А теперь? Конечно, если неграмотный степняк за составление прошения отдавал одного барана из ста, то большой беды не случалось. Баранов много, бумаги писались редко. Теперь прошений надо писать много, а мясо — двенадцать рублей пуд, яблоки и те шесть рублей.
Он бережно взял из ниши чалму, аккуратно водрузил на голову и вышел.
Матери дорого стоили ее радость, ее желание выбежать навстречу, обнять. Теперь она лежала в своей опрятной комнатке возле сандала. Болезненная желтизна лица усилилась, дышала часто, улыбка из радостной превратилась в виноватую.
— Отец будет рад вам, сын мой, может быть, виду не покажет, но очень будет рад, — в который раз повторила она и впервые к этой фразе присовокупила следующую: — Он женить вас хочет. Трудно в доме одной невестке, я ведь не помогаю ей. Вы ему не возражайте. Он любит вас, не зря ведь Акмалем назвал. Нет у нас в роду ни одного Акмаля, вы первый.
— Это вы предложили, мама.
Она протянула ему левую руку, совсем сухую, старческую, с пергаментной кожей, кажется, совсем без мышц.
— Согрейте мне руку, холодно.
Ему показалось, что рука не имеет температуры, такая она была легкая, бесплотная. Он стал гладить ее от кончиков пальцев к кисти и дальше к локтю, упруго передвигая ладонь, чуть похлопывая.
— И эту, — она протянула правую.
Мать благодарно смотрела на него, а он старался не видеть ее чудовищно исхудавшего тела под выцветшим стеганым одеялом, таким старым, что шелк на нем весь посекся. Худое, почти отсутствующее тело и странно выпирающий под одеялом живот.
Руки матери… Они так устали, они так устали. Они всех детей держали, тесто месили, лепешки пекли, лук и морковку резали… Они так устали…
Он не стал возвращаться к разговору о происхождении своего имени. Акмаль — это превосходная степень арабского слова «совершенный», самый совершенный, наисовершеннейший. Он не придавал никакого значения смыслу имен. Как часто они вовсе не совпадали с качествами тех, кому принадлежали… Названный благородным оказывался лживым и жестоким, а тот, кто по имени должен бы стать батыром, вырастал жалким и слабым.
— Спасибо, сынок. — И, будто прочитав его мысли, добавила: — Мы не зря назвали вас Акмалем.
Она не ждала ответа, повернулась на бок, закрыла глаза. Он сидел молча, думал, что она заснула, думал, почему она не вспомнила теперь о том, как много она сделала, обучая девочек чтению и письму, почему не погордилась, что в своем роду она — представительница многих поколений учительниц.
— Позовите Садыку! — не открывая глаз, сказала мать. — Пусть она мои ноги погладит, как вы руки гладили. Объясните ей.
Он вышел к сестрам, объяснил просьбу матери, посоветовал:
— Идите обе. Быстрей разогреете.
— И правда, — сказала Садыка, а Русора возразила:
— Иди ты, сестренка. Для меня она еще что-нибудь придумает. Это она так прощается.
— Русора на двенадцать лет старше Акмаля, они очень похожи. Она тоже учительница, как мать, к ней и перешли девочки.
— Она очень ждала тебя, братишка, говорила: вот дождусь, чтобы все были дома, и умру.
— Кто может назначить себе смертный час?
— Торопить смерть — грех, а заставить себя прожить несколько дней сверх положенного — подвиг.
— Она еще меня женить собирается. — Он возражал, потому что успокаивал себя, потому что нельзя было представить именно ее смерть вот так, когда он только что вернулся.
— Когда она умрет, отец тебя женит на Ханифе. Это решено. Иброхимбай приезжал летом, весь спор с нашим отцом был в одном: ты ли поедешь к жене в Пскент и будешь наследником или она к нам в дом войдет второй невесткой? — Русора кивнула на голову сахара, стоявшую нетронутой в нише, перевела глаза на отрез ситца, лежавший на крышке окованного медью сундука. — По нынешним временам такие подарки зря не делают. Твои братья за последний год пять раз чай с сахаром пили.
— Я не женюсь.
— Не нравится?
— Не женюсь. Она не для меня.
— Кто это заранее знает. Она красивая?
— Не знаю.
— Видел без паранджи?
— Видел, но не смотрел. Не пора.
— Кто это знает, кроме родителей. Другие бы мечтали о такой красивой и такой богатой.
Из комнаты матери вышла Садыка, лицо в слезах, губы дрожат.
— Мне идти? — спросила Русора.
— Нет. Она маленьких зовет. Она сказала, пусть маленькие сначала, пока есть силы говорить. Русора, говорит, все и без слов поймет.
Три младших брата вошли вместе, а выходили по одному. Первым — пятилетний Юсуп. В руках у него был леденец. Откуда только мать нашла конфетку. Давно, видно, прятала. Юсуп держал конфету перед собой, смотрел неотрывно, но разворачивать бумажку не спешил.
— Что она сказала, Юсупджан?
— Она сказала: ты мое зернышко. — Юсуп положил конфету на палас, внимательно поглядел на старшего брата, спросил строго: — Когда она умрет, можно мне будет носилки нести?
— Нет, дорогой братик. Тебе нельзя, ты еще не мужчина. Ты пока зернышко.
Юсуп беззвучно заплакал, потом взял конфету с пола и, не оборачиваясь, скрылся за дверью.
Потом вышли Нугман и Усман.
— Мама скоро умрет? — спросил Нугман. — Скажите, Акмаль-ака, она скоро умрет?
— Почему ты меня спрашиваешь?
— Она про вас сказала, что вы все знаете, чтоб мы вас слушались.
Робкие ребята, одному пятнадцать, другой на два года младше, а робкие, нерешительные, можно даже сказать — забитые. Им в семье пришлось тяжелее всех. Всегда рядом с суровым отцом, всегда на виду, болезненные, теперь часто очень голодные, раздражавшие отца своей покорностью больше, чем Карим и Акмаль своим упрямством.
— Велела кенойе позвать, — сказал Усман.
Трудно приходилось единственной невестке в доме, где так много