И тут я сделал нечто, чего от себя не ожидал.
— Репетиция, ребята, будет обязательно. Ровно в пять! Чтобы все были! Весь состав драмкружка — «Цыганы», «Годунов», и пусть хор тоже соберется. Если я задержусь, то ждите. Час, два. Но я обязательно приду. Ждите!
«Зачем?» — спросите вы.
А затем, чтобы у моих артистов было время всем вместе обсудить мой арест, если им скажут прямо, или мое исчезновение, значение которого они поймут позже. Это будут мои поминки! Как хорошо, что я догадался их устроить! Небезвестно уйду с этого света.
Мы сели в голубые санки. Сияло небо, снег скрипел под полозьями, и летел снежный пух из-под копыт вороного. А плакучие ивы над рекой были как в опере. А мы сидели в санках — трое молодых людей, и один из нас вдруг запел песню про тачанку-ростовчанку, все четыре колеса. Это пел я.
В тот день ко мне привязывались разные песни и песенки. Во время обыска в доме у бабы Дуни я стоял у окна и пел про городской сад, где играет духовой оркестр; позже, когда сидел в предварилке, — про солдат, которые идут стороной незнакомой. Не знаю, почему я пел. Почему мне это было надо? Парадоксальная реакция?
А не парадокс, что баба Дуня потом рассказывала, что квартиранта ее посадили, чтобы не распространял рак. «Он уколы делал вроде для аборта, а на самом деле от этого рак». («Уколы для аборта» я тоже никогда не делал, и бабка это знала.)
Ни в чем не виню бабу Дуню, хорошая была старуха, добрая, справедливая, правда, дикая совсем.
Летом того же года я ехал этапом из Калинина через московскую, рузаевскую, куйбышевскую и ташкентскую пересылки в Джамбульскую область, где, как мне объяснили авторитетно, я буду пребывать до конца своих дней, если кто-то не решит загнать меня еще дальше. «Ведь, по идее, вы не должны быть так близко от Узбекистана».
…Ташкентская пересылка пятьдесят первого года, наглухо закрытые бараки, где, видимо, битком набито. Зной, бьющий по крышам этих бараков, пустые аллеи, клумбы вровень с крышами бараков, розы и хризантемы размером в чайник, гладиолусы, ирисы, астры, опять розы, розы, розы.
Нас, транзитников, в барак не загнали. Мы сидели под огромным карагачем, в тени. Кто-то сказал, что часам к семи поведут на вокзал к поезду Джелалабад — Фрунзе, там идет вагонзак, столыпинский, как его называли очень долго после того, как самого Столыпина не только убили, но и забыли.
Я почти не помню товарищей по этому этапу. Они менялись часто. Распихивали нас по разным камерам, по разным купе (не знаю, как назвать эти камеры в вагоне). Врезалось только, что в том этапе люди часто теряли сознание. Лето было жаркое. Так, по дороге с Ташкентского вокзала потерял сознание здоровенный широкоплечий крымский татарин, получивший четвертак за побег с места поселения.
…Мы сидели под деревом в тени, еды нам не давали, чтобы не канителиться. А нам и не хотелось есть, очень уж противно воняло с кухни.
Мы сидели между белыми бараками у белой какой-то стены, и цветов было столько, сколько я не видел потом ни в ботаническом саду, ни на виллах Средиземного моря, ни в правительственных резиденциях. Цветов было так много, что меня все не оставляет мысль о тогдашнем начальнике пересылки. Кто он был? Сумасшедший? А может, он торговал цветами? Или это была показуха?
Часов, наверное, в шесть, когда жара еще полыхала, нас опять набили в «воронок», раскаленный снаружи и вонючий внутри. Мы долго ехали по каким-то ухабам, долго стояли где-то, опять тряслись, когда наконец дверь открылась, и мы стали вываливаться на землю. Земля запомнилась прохладной и влажной.
Как это она могла быть в Ташкенте в конце летнего дня — прохладной и влажной? Наверно, ее полили к вечеру из шланга.
Быстро, по-деловому нас построили, пересчитали и ввели во дворик, который одной калиткой выходил на привокзальную площадь, а другой — на левую часть перрона в той его части, где останавливается паровоз.
Рядами нас поставили на колени. В этом не было специального унижения достоинства. О человеческом достоинстве вообще никто и думать не думал. Просто есть разные теории предупреждения побегов, по одной из этих теорий считается, что в положении «на коленях» ноги сильно затекают, а на затекших ногах стартовый рывок совершить труднее.
Мы стояли на коленях и наслаждались вечерней прохладой. Я оказался в первом ряду перед проемом, выходившим на перрон. Калитку кто-то сорвал, она валялась в стороне, поэтому передо мной открывался самый заманчивый театр, театр воли, театр загадочных странствий — перрон большого вокзала.
Ходили какие-то люди, кто-то по делу, кто-то прогуливался в ожидании поезда. Кто-то из гулявших видел людей, стоявших на коленях в хитром дворике, одни вглядывались в нас краем глаза, замедляли шаг, другие испуганно отворачивались, спешили прочь. Не знаю, как бы поступил я, если б смотрел во дворик с перрона. Что было бы сильнее: любопытство, сочувствие или страх, инстинктивное желание отойти от пропасти?
А я стоял на коленях в первом ряду и далеко слева увидел в тупике салон-вагон, которым примерно дважды в год мы с отцом ездили в Москву. Ни в какое другое время я не оказывался в такой близи от отца. Он не уходил на работу, не уезжал в командировку… Пять суток в Москву и пять суток из Москвы он был рядом.
Он читал какие-то книги, просматривал какие-то бумаги, что-то писал. Иногда играл в преферанс или в шахматы. В вагоне нашем пустых купе не было, попутчиков отец набирал с удовольствием. Это были интересные люди из Ташкента и областей. Любил я и проводников этого вагона, один из них был поваром. В вагоне кормили вкуснее, чем дома, все пять дней жарили котлеты с картошкой. Дома мяса нам давали мало.
Салон-вагон цепляли в хвост поезда, и задняя его стена с большими зеркального стекла окнами, с креслами у этих окон была моим самым любимым местом.
Летели из-под вагона рельсы, мелькали шпалы и черная мазутная галька, а по краям насыпи за полосой отчуждения неслась и мелькала страна тридцатых годов, то голодная, разутая, раздетая, то едва утолившая голод и надевшая ватник. Станционный люд и пристанционная жизнь, наверное, один из самых верных показателей жизни всей страны.
Мне было, видимо, лет шесть, когда наш салон-вагон зимой шел по казахской земле.
Кажется, это была станция Казалинск. Вагон остановился против белого станционного здания, снег тонкой рваной простыней покрывал пути и степь вокруг, а возле поезда с воздетыми в мольбе руками стояли скелеты, живые скелеты с маленькими детскими скелетиками на руках.
Не хочу придумывать или додумывать, что сказал мой