Но ничто не казалось мне сложным, ничто не огорчало, даже не заботило.
В апреле я приехал, в мае мне удалось временно прописаться у моей бывшей няни, с первого июня я поступил на работу, а в один из летних вечеров пошел в Историческую библиотеку, чтобы выяснить, кто же все-таки был мой отец Акмаль Икрамов, за что его расстреляли, в чем он признавался на знаменитом процессе в марте 1938 года.
Я никогда не верил, что он шпион, диверсант, убийца, вредитель и буржуазный националист. Но, видимо, что-то было? Иначе зачем же поднимать весь этот сыр-бор? Что-то было, что-то было. Что?
Не шпион, не диверсант, не убийца, не буржуазный националист — этого мало знать об отце.
Среди тысяч коммунистов и старых коммунистов, которых я встречал в лагерях, не было врагов народа. Ни одного. Встречались плохие люди, бывали мерзавцы, фанатики и дураки. Врагов народа не было.
Зато многие из них говорили о том, что «лес рубят — щепки летят». Видимо, подразумевая, что лес — это другие. А мы — щепки. Щепки с подпольным партийным стажем говорили о лесе, который нужно рубить, и почти никогда — не вспомню я ни одного случая — о лесорубе, который по совместительству был и садоводом. Впрочем, одно другому в абстрактном значении ничуть не противоречит. Сколько нужно времени, чтобы заметить очевидность, уйти от абстракций?
Не думаю, чтобы эти люди боялись высказывать свои мысли. Они не думали так, как думают теперь все нормальные люди. Абстракции полностью лишали их возможности видеть то, что было перед глазами. А может быть, очевидность угнетала их, в то время как абстракции утешали. Как медленно протекает процесс общественного осознания? И что такое общественное сознание?
Помню только один, поразивший меня разговор. Старый троцкист — троцкистов за коммунистов никто в лагере не считал — беззубый дистрофик со злыми глазами, вмешался в какой-то разговор о Сталине.
— Сволочь! Он уничтожил нас, опозорил Троцкого, а потом взял нашу же программу. Он все украл у Троцкого.
Старика звали Савченко, он был на грани между жизнью и смертью. Я поверил ему и, до сих пор ничего толком не зная о Троцком и троцкизме, к словам Савченко отношусь с доверием. Симпатии к Троцкому у меня тогда не возникло — даже, скорее, наоборот. Но странно, что благоговения перед Сталиным почему-то тоже не убавилось.
«Лес рубят — щепки летят», — говорили люди. И еще говорили о логике борьбы. Мой отец не был щепкой — это я знал точно. Оставалась логика борьбы.
О борьбе люди любили поговорить. Тоже абстрактно. Сейчас — поразительно, как быстро летит время, — у всех на устах слова известной песенки:
За что сидим — не помним и не знаем.Здесь конвоиры дики и грубы.Мы это все, однако, понимаемКак обостренье классовой борьбы.Все улыбаются иронически и мудро. Получается, что песня сочинена вроде бы не теперь, а в тридцать седьмом году. А мне обидно, что мои друзья и наставники в лагере, люди очень образованные, много видавшие на своем веку, прочитавшие тысячи умных книг, которых давным-давно и достать-то нигде уже нельзя, они, эти люди, не могли так мудро иронически улыбаться.
«Лес рубят — щепки летят!» О превращении леса в щепку люди боялись думать.
Однажды меня отправляли из одного лагеря в другой. Это было в сорок восьмом году. Я почти полностью отсидел свои первые пять лет, близился день освобождения, и возле вахты, напутствуя меня, собрались мои друзья.
У каждого из них на свободе были дети, как правило, старше меня; они не видели их лет по восемь — десять и не знали, когда увидят и увидят ли. Они любили меня, верили, хотели верить в мое счастье. В бараках после работы они подсовывали мне книжки: «Диалектику природы» и «Анти-Дюринг», Чернышевского, Белинского, «Историческую поэтику» А. Н. Веселовского. Они специально выписывали эти книжки из дома, после работы проводили для меня семинары, корили за ошибки и уклоны, которые я допускал в своих соображениях по поводу прочитанного. Они стыдили меня за «экономизм», за «вульгарное социологизаторство» и за многое другое, что было так же точно и просто сформулировано. Они очень верили в меня, преувеличивали мои способности, радовались моей элементарной сообразительности и юношескому любопытству. Я заменял им их детей, поэтому они не знали меры ни в похвалах, ни в упреках Как я узнал много позже, один из них, старый педагог, сидевший еще при Николае Втором Кровавом и при Александре Федоровиче Керенском, при каждом поправении правительства Латвии и при диктатуре Ульманиса, за глаза называл меня молодым титаном.
Этим прекрасным и чистым людям верить в меня было необходимо. Я один мог иметь хоть какую-то надежду на будущее, а без веры в лучшее будущее они не могли бы жить.
В то холодное осеннее утро я стоял у вахты в ожидании конвоя, а мои друзья и наставники торопились обнять меня, сказать самое необходимое, самое сердечное.
Ты должен учиться. Ты должен стать образованным человеком. Ты будешь счастлив, но за счастье нужно бороться.
— Помни, что говорил Ленин: «Коммунистом можно стать лишь тогда, когда обогатишь свой мозг всеми знаниями, которые накопило человечество».
Тебе предстоят трудности, но ты должен бороться за будущее, за коммунизм. Важно видеть главное в жизни, не спотыкаться о мелочи.
— Не озлобляйся в борьбе. Помни, ты должен быть настоящим коммунистом, достойным твоего отца.
Так или примерно так говорили мои старшие друзья. Сейчас их слова кажутся мне слишком уж прямолинейными, но других слов не припоминается. Да, да! Они говорили именно это — быть достойным отца, быть ленинцем.
Вдруг открылась дверь конторы, откуда выглянул рыжий и узкогрудый начальник УРЧ, лейтенант, фамилию которого я нарочно искажу — Собеев, и позвал меня.
— Можно вас на минуточку?
Я встревожился, забеспокоились и провожающие. Лейтенант впервые назвал меня на «вы».
Он провел меня в кабинет, плотно прикрыл обитую черной клеенкой дверь и, кивнув за окно, где стояли провожающие, сказал:
— Гляди-ка, кто вас провожает.
— Мои друзья, — ответил я, не очень понимая, куда он клонит.
— Друзья, — сердито подтвердил он. — Я знаю, что друзья. У каждого дело-то небось томов на пять. Везде побывали, со всеми разведками связи…
Не считая нужным спорить с ним в тот момент я возразил не по существу:
— Ну что вы. Это очень хорошие люди.
— Хорошие, — искренне согласился он. — Одно другому не мешает. Но скажи-ка, как я к тебе относился за это время, скажи?
Начальник относился ко мне без злобы и, когда я в последние месяцы работал у него в канцелярии, упрекал меня только за почерк. «Почерк — это главное, — говорил он. — Вот возьми меня. Я