Я уже говорил, что во многих цивилизованных странах литература не делится, как у нас, на художественную и документальную. Там иначе: фикшен и нонфикшен, выдуманное и невыдуманное.
А что, если предположить, дорогой читатель, что все здесь изложенное это только выдумка, фикция, фантазия, что стенограмма, запись с магнитофона, воспоминания современников отца — все это стилизация, мистификация? История литературы знает множество таких случаев.
Так вам удобнее, читатель? Понятнее? Спокойнее?
Всем, кому хочется, советую отнестись к этой книге как к чистой выдумке.
И последняя попытка беллетристики
Икрамов прощался с Лениным в Колонном зале Дома союзов трижды. Сначала в составе делегации национальных республик. Потом — вместе со студентами-свердловцами. В третий раз он пошел к Дому союзов вместе с Женей. Она тоже была здесь со своим Институтом Красной Профессуры, но пошла во второй раз с Замоскворецким райкомом партии, где работала раньше.
Им казалось, что прощание невозможно, потому что с Лениным кончалась эпоха, и все, кто оставался после него, кто был вокруг него, никак не заменят его, не восполнят его отсутствия, не заслонят от бед и напастей.
Икрамов всего полгода назад сражался со Сталиным на совещании по национальному вопросу, он сражался с генсеком, с теоретиком, с учителем своим. Возле гроба Ленина Сталин стоял среди других и ничем не выделялся.
И все-таки выделялся.
Чем? Икрамов это понять не мог. Есть в жизни ситуации, когда стыдно что-то продумывать до конца. Стыдно перед самим собой. Икрамова это остановило. А Сталина?
Они шли с Женей домой, на Пятницкую.
Через Красную площадь, где очень холодный ветер слабо шевелил снежок на брусчатке.
Через Чугунный мост над замерзшей рекой.
О чем они говорили?
Наверное, о нэпе, о мелкобуржуазной стихии, которая захлестывает… Это говорила мать. А отец возражал ей, хотя ей возражать было трудно, потому что она экономист-аграрник. Наверное, они называли ходкие в те поры имена, которые и мы теперь стали называть.
Можно еще написать, как из трактира на Балчуге шумно вывалилась компания сытых мужчин в расстегнутых шубах и бобровых шапках, как они оглядели двух скромно одетых молодых людей и как все поняли друг про друга.
Можно еще написать, как встретил дочь и будущего моего отца мой дедушка, как все пили чай с домашним печеньем, слушая детекторный приемник. И дедушка мой говорил зятю: «Имейте в виду, Акмаль, что за большевиков я голосовал только до Октября». Дед любил это повторять.
Дело моего отца
Итак, всю последнюю часть вечернего заседания второго и все утреннее заседание третьего марта ни Вышинский, ни Ульрих не обращались к Крестинскому. Ни разу.
Да и к чему? Зачем его тревожить? Он полностью изобличен показаниями однодельцев. Все, все его изобличали. Достаточно, не правда ли?
Вечернее заседание 3 марта 1938 года.
Комендант суда. Суд идет, прошу встать.
Председательствующий. Садитесь. Заседание суда продолжается. Приступаем к допросу подсудимого Крестинского.
Вышинский. Позвольте мне до допроса Крестинского задать несколько вопросов обвиняемому Раковскому.
Председательствующий. Пожалуйста.
…Среди причин, объясняющих бесчисленные самооговоры на этих процессах, называют две основные.
Первая — это партийная сознательность.
— Так надо для партии, — будто бы говорили палачи, и жертвы соглашались взять на себя любую вину.
— Мы живем в капиталистическом окружении, в обстановке обострения классовой борьбы, — говорили им, и они становились живым примером в пользу бдительности. В связи с этим высказывается теперь мысль о вреде идейной убежденности. Даже самооговоры ради нее.
Вторую причину видят в том, что все без исключения участники процессов были людьми, которые лишились моральных устоев задолго до 1937 года, были сломлены задолго до процессов, «повязаны».
Первая версия предполагает среди участников процесса такую слепую и даже оголтелую идейность, какую никак нельзя ожидать от политиков типа Бухарина, Рыкова, Крестинского или от таких функционеров, как Ягода. Вторая точка зрения более обоснованна. Однако предварительная моральная сломленность арестованных была явно неодинаковой, а оговаривали себя в те годы люди именно так, как того хотели палачи. Конечно, груз преступлений, совершенных во имя идеи, мог разрушить психику, но, во-первых, не у всех одинаковые преступления, одинаковая психика, одинаковые моральные нормы и устои. Во-вторых, перед лицом смерти многие люди вспоминают свои падения и терзаются морально, но это не заставляет их оговаривать себя, тщательно изобретать невероятные преступления вместо действительных.
Так что вторая точка зрения в чистом виде, несмотря на всю ее «психологичность», тоже не выдерживает критики, и ее сторонники обычно добавляют:
— Ну, конечно, и пытки. Естественно, что они выработали для себя эту систему взглядов не вполне добровольно…
Уверен, если речь идет о пытках, то «систему взглядов» пытаемого вырабатывает палач, а не жертва. Он может избрать ту «систему взглядов», что более приемлема для сопротивляющегося, но подвластного ему сознания узника. Я согласен, что кто-то из участников процесса (кто-то, а не все, как это пытаются для простоты объяснить) действительно шел на самооговор, считая себя преступником вообще, но я согласен только с уже приводимой мной ссылкой на то, что физические пытки и лишение сна полностью разрушают сопротивляемость внушению. Это — главное. Правда, у многих участников этого процесса и у моего отца, в частности, в минуты просветления могли мелькать видения, лишающие их возможности сопротивляться. Например, те трупы в лунной казахской пустыне…
В наследие от прежних лет нам досталось удивительно легкомысленное отношение к справедливости. Один поэт говорил мне, что справедливость восторжествовала, когда Берия уничтожал следовательские кадры Ежова. Их (следователей) так же били, пытали, заставляли признаваться в том, что они японские или аргентинские шпионы. Это, по словам поэта, было возмездие. С такой трактовкой можно согласиться, если установить, что возмездие — это наказание не вовремя и не за то.
Подобное «возмездие» — залог новых преступлений, новых злодеяний. Справедливость — вещь точная. Она вся именно в точности, в тонкости.
Показательно, что большинство людей, задумывающихся над прошлым нашей страны, над тем временем, которое еще недавно называлось периодом культа личности, мало думают над философскими, этическими, психологическими аспектами проблемы вины.
Крупнейший современный философ Карл Ясперс посвятил одну из своих основных работ этой проблеме. Но нам ли интересоваться тонкостями! Как нам не возмущаться тем, что западногерманский философ «пытается увести нас в такие сферы, где как бы стираются грани между палачами и их жертвами и в конце концов все оказываются и палачами, и жертвами. В его трудах мы находим сплав правды и неправды, трагедии и фарса, сочувствия к жертвам и глумления над ними». Нам ли интересоваться всем этим! По Ясперсу, следует различать четыре разновидности вины: уголовную, политическую, моральную и метафизическую. Первая состоит в конкретных действиях, нарушающих сформулированные в уголовных кодексах демократических стран законы; вторая заключается в поступках, за которые определенное лицо несет ответственность как гражданин государства,