Я приступил к этой книге с дрожью, но без жалости к отцу. Я установил, что он не был виновен в том, за что его судили. С каждым днем я все больше верю в чистоту его помыслов, в его полное бескорыстие.
Мы часто сетуем на то, что люди, сделавшие революцию, исчезли, что теперь-де нет тех святых. Мы часто в видимом противоречии с этим говорим, что и они были не без пятнышка и потому-де все произошло.
Но вернемся к процессу.
Моя книга, вероятно, чем-то напоминает труды палеонтолога, пытающегося по концевой фаланге неизвестного чудовища реконструировать картины прошлой жизни. Странная работа, когда живы и ходят среди нас свидетели, участники и организаторы тех событий.
Для моей работы несущественно, кто был на второй день процесса на месте Крестинского: он ли после пыток или его двойник? Я пытаюсь проникнуть в состояние тех двадцати, которые сидели рядом с Николаем Николаевичем. Или с его двойником. Одним из двадцати был мой отец. Он видел Николая Николаевича второго марта и третьего марта. Видел его или его двойника.
Палачам было необходимо раздавить Крестинского, они боялись, что его примеру последуют другие, что может рухнуть весь процесс, основанный на самооговоре.
Люди, сидевшие на скамье подсудимых рядом с Н. Н. Крестинским, видели: вчера он отказывался от всего, а сегодня сам все признает и еще просит разрешения помочь Вышинскому. Или: вчера все отрицал, геройствовал, а сегодня сидит двойник. И все идет как надо.
— И у тебя будет так. Хочешь, я покажу тебе твоего двойника? Вот твой двойник. Непохож? Но разве тебя так хорошо знают? Тебя же никто из сидящих в зале толком не знает! Кто тебя знает, Икрамов? А кто узнает — не пикнет.
Вместе с моим отцом были арестованы все пять братьев Икрамовых.
— Хочешь, я заставлю за тебя сидеть на суде Карима, или Нугмана, или Усмана, или даже самого молодого — Юсупа? А ведь братьев не обязательно. Можно любого узбека, любого…
Нет, не слабость подсудимых перед лицом пыток решала исходы тогдашних процессов в конкретном и более широком смысле слова «процесс». Не слабость подсудимых, а слабость зрителей, слушателей, читателей. Хотел было поподробнее перечислить известных мне и всей стране людей, допущенных в Октябрьский зал Дома союзов. Что их винить за тогдашнее молчание, если мы все до недавних пор молчали Чем мы рисковали при Брежневе? Малым, очень малым, если сопоставить цену нашего риска с ценой, которую могут заплатить за это наше молчание наши дети и внуки. Эту мысль я повторяю часто, обращаюсь с ней к читателям всех рангов, потому что жизнь длинна, а если учесть, что она продолжается в наших детях и внуках, то она бесконечна. Бесконечна, если свойственная всем людям мира социальная безответственность каждого из нас не приведет к концу света, к ядерной катастрофе, к тому, что перед собственной смертью мы увидим обугленные трупы наших детей и внуков.
Дело моего отца
Может быть, на процессе был Н. Н. Крестинский, может быть, был его двойник.
Может быть, дело в том, что, как полагают некоторые, процесс этот шел колесом больше месяца. Зал был полон. Вышинский с Ульрихом на месте, в первых рядах — следователи, — и обвиняемые не могли знать, когда репетиция, а когда спектакль. Есть такая версия. Может быть.
Может быть, им обещали жизнь и еще что-нибудь за послушание? Что им обещали?
Этого быть не может. Дурачков там не было, чтобы верить.
У меня все не идет из головы то, с какой заботой моему отцу доставляли весточки от моего дедушки. А ведь никто из тысяч, «идущих по тройкам и ОСО», вообще не получал писем и передач.
Я помню огромного широкоплечего дядю, который во время процесса таинственно приходил, запирался с дедушкой в его врачебном кабинете и потом уходил с письмом к отцу.
— Вот, видите, ваш сын жив. На свободе. Вчера ходил в Центральный детский театр на пьеску «Негритенок и обезьяна». Он получил значок БГСО.
— Что такое БГСО? — мог спросить отец, глядя на фотографию сына с непонятным значком на бархатной курточке.
— БГСО — Будь готов к санитарной обороне СССР, — могли объяснить ему и добавить: — А ведь все может быть иначе…
Я почему-то запомнил отца суровым и сдержанным. Но все в один голос, начиная от знаменитого профессора И. А. Кассирского, лечившего меня в детстве, и кончая милиционером Ефремовым, охранявшим наш дом, говорят, что отец обожал меня, трясся надо мной и сходил с ума, когда я болел или долго не возвращался домой. Может, угрожая моей жизни, заставили его быть послушным?
Не могу отвязаться и еще от одного страшного предположения. Не замучили ли они на глазах жертв процесса одну из известных им всем женщин? Почему-то я всегда думаю о вполне реальном человеке — жене старого коммуниста Николая Антипова[19], уже упоминавшегося мной в этой работе.
Я помню ее в серой шубке с пуговицами, похожими на срезы древесных сучков. Говорят, это было модно. Она казалась мне очень красивой и подарила мне автомобильные гонки — заграничную игрушку. Звали ее тоже интересно — Степа.
Она приезжала с мужем в Ташкент, когда мы жили еще на Уездной. Н. К. Антипов потом ведал, кажется, еще комитетом по физкультуре и спорту. Как-то я оказался у них на даче зимой. Там была комната И. Д. Папанина, он жил на даче Антипова, подарил тому шкуру белого медведя.
Последний раз я помню Степу в гостинице «Москва» Очевидно, это май — июнь[20] тридцать седьмого.
Она пришла какая-то бледная, и отец выставил меня в соседнюю комнату нашего огромного номера.
Из любви к тете Степе я крутился поближе к двери.
— Ты понимаешь, они пришли, все перерыли… Помнишь, всем нашим рассылали для сведения «Майн кампф»? Они схватили и тычут мне в нос. Помнишь, ведь всем членам правительства рассылали?
— Да.
— Акмаль! Пойди к нему! (Я понимал тогда: речь идет о Сталине.) Скажи ему. Ты же знаешь, что Николай не виновен.
— Я ничего не могу сделать.
— Но ты же понимаешь…
— Понимаю. Я ничего не могу сделать.
— Но он ведь тебя любит. Он же тебя обнимал в театре.
— Пойми, Степа, я ничего не могу сделать.
Когда тетя Степа вышла, я выглянул в коридор. Она шла по ковровой дорожке, как пьяная. Ее шатало от стенки к стенке.
Степа исчезла бесследно.
Мало ли жен исчезли бесследно в те годы, но я все время думаю о ней.
И еще я думаю, что отец не сказал ей: «Если его взяли, значит, он — сволочь». А ведь